Когда жара, а точнее, наше желание, становилось невыносимым, мы одевались и заходили в море, возвращая себе атавистическое чувство защищенности соленой водой, чувство, которое мы носим в себе еще до рождения. Я втягивал живот, меня смущала молодость Лоры — мужчины на пляже провожали ее глазами, липли к ней взглядами, прикрытыми солнечными очками. Их наглость ее раздражала и злила.
После обеда мы прогуливались по опустевшему пляжу, разгоняя наглых чаек. Садились в последнюю лодку в шесть часов и, пропахшие морем, исполненные ожидания физической близости, возвращались в Созополь. Останавливались у импровизированных выставок-продаж работ художников, сидящих у городского парка, рассматривали их слащавые картины, перебирали сувениры на лотках и покупали мороженое.
Уже третий вечер кряду нас не покидало чувство заброшенности и безутешности. Время шло к полуночи. У меня возникло легкое головокружение, хоть пьяным я не был. Боль постепенно наплывала, ширясь и нарастая, она приносила даже известное умиротворение, я уже умел наслаждаться ею, воспринимать как свою семью.
— Я чувствую, затылком чувствую… — неожиданно сказала Лора, — ты сейчас не здесь.
— А где? — водка сразу же потеряла вкус.
— Не знаю, — она погрузилась в свое удивленное состояние, а потом: — о, ты весь — сплошная рана.
— Правда? — теперь была моя очередь задавать бессмысленные вопросы.
— Почему ты не переступишь через это?
— Через что?
— Через себя… — просто ответила она.
Я не мог говорить о маме, о Веронике, о дочерях, покинувших меня, наверное, навсегда. Здесь, в Созополе, мне казалось немыслимым вернуться в суету своей разрушенной жизни, признаться, что я вор, что сегодняшний ужин оплачу чужими, незаработанными деньгами, что я опустился на самое дно (или ниже), что ненавижу себя за все это. Нужно было отвлечь ее внимание, дать себе передышку, а для этого — пустить дымовую завесу. Что я и сделал под влиянием выпитой водки и растущей обиды: взял и рассказал ей все о Бориславе. Медленно, откровенно, до отвращения подробно.
— Господи… — глухо, словно захлебнувшись, пробормотала Лора, — это абсурдно, просто невозможно.
— Тем ни менее, это так, — меня снова охватила бессильная ярость, я испугался сам себя, — эта плесень раньше звонила мне по пять раз на дню, чтобы сообщить, что он проснулся или уже отобедал. А потом исчез с концами. И уже три месяца ни слуху ни духу.
Мы замолчали. Каждый думал о своем. Целую неделю после того, как я украл у Живко эти деньги, я не потратил из них ни стотинки и
— Марти, куда ты задевался, дружище? Мой мне сказал, что ты отбыл в Европу в командировку. Мы ведь все теперь устремились в Европу и НАТО!
— Я никуда не уезжал из Софии, — оттеснил я ее в коридор, а затем в гостиную и уселся в кресло. — Меня обворовали. Меня, моих детей и всю мою жизнь.
— Ау… — шлепнула она себя ладонью по лбу, — и кто это сделал? Что это за сволочь, Марти?
— Борислав, — ответил я. В кармане у меня был прихваченный из дому бельгийский миниатюрный пистолет. Во мне боролись отчаянье, ненависть к себе и усталость. Я поднял взгляд на старенький сервант, в котором красовались фарфоровые фигурки. Валя собирала их — потому что они были дорогими — и собрала уже целую коллекцию собачек, балерин, сцен охоты, празднично одетых влюбленных и кружевных вазочек. Она стирала с них пыль и радовалась им, как ребенок конструктору «Лего». Я рассматривал все это хрупкое великолепие, поглаживая пистолет в кармане. Они манили меня, так и хотелось расколотить все это вдребезги, в голове мелькнула опасная мысль о том, что фарфор так же непрочен и уязвим, как череп человека. И тут в гостиную ворвался Борислав в одних трусах, испуганный и жалкий.
— Марти, не нужно… — заикаясь бормотал он, — умоляю… остановись!
Валя не могла или не хотела понять, что я ей говорю, ее наивность в который раз меня поразила и выбила из колеи. Я начал объяснять все с начала, ее непонимание переросло в растущий испуг.
— Какой бриллиант, какой Григорий… сорок тысяч долларов… Ты что, рехнулся? Квартира в «Лозенце»… На третьем этаже… Поэтапная оплата, рассрочка на пять, нет на шесть взносов. И ты, идиот, дал Бориславу наличкой уж не знаю сколько там десятков тысяч? Притом в баксах? Зная, что я ему и двадцати стотинок не дам, потому что он их тут же спустит? Этому «кормильцу», который нас содержит? Да не важно, кто их зарабатывает, важно, кто их бережет. Что ты тут плетешь, Марти, у тебя совсем крыша поехала?