Буян же среди нас вел себя как скот. Дикость нрава заодно с наглостью делала его для боязливых уличных поселенцев неизбежным и опасным. Он постоянно надирался (это на тогдашнем языке значило не "напивался", а "искал ссоры"). Напивался, то есть по-нынешнему "надирался", Буян тоже. Держал он себя, как блатной, хотя, судя по кое-чему, был всего лишь приблатненный. Что означает и то и это толком не знал никто, но, по-моему, из самих слов получается, что приблатненный по отношению к блатному будет поплоше.
Буян уже сидел по малолетству - в колонии, а теперь, как было сказано, ему шел семнадцатый год, и он, вероятно, решал, идти в отсидку или в Красную Армию. Оттого и встречи с ним, жестоким и злобным, были на давно уже весенней улице нежелательны. Ходил он сейчас в майке, был смуглокожий, с яркими эмалированными белками. На смуглом лице его от солнца появлялись к лету небольшие розоватые мазки какой-то слободской накожной болезни.
Ахмет приехал с тылового своего сто третьего километра, оттрубив там карантинное пребывание, и отгулял встречу с отцом-матерью, нормальными татарами, говорившими по-татарски, а также с младшими брательниками, которых любил и своим авторитетом даже в пору отсидок оберегал от любых злоумышлений сверстников. Братьев звали - Игорек и Раиска.
Но все это отношения к делу не имеет, потому что под вечер, когда стало смеркаться, он пошел из дому. Мать что-то крикнула ему по-татарски, что-то неодобрительное, но он махнул рукой, перешел по вечерней прохладной молодой траве двадцать пять шагов уличной ширины и вступил во двор гнусного барака, населенного неимоверным отребьем. На задах барачного двора стоял длинный дощатый сарай, деленный на четыре утепленных жилья сарайной высоты. Сарайная высота - это когда, не становясь на цыпочки, можно вкрутить лампочку Ильича со стеклянным клювиком. Здесь квартировали четыре семьи: Толика Солеварского - люди интеллигентные, счетоводы; Изи Химштейна, эти аптекарского цеха и соответствующей гильдии, причем кротчайшие, но очень подозрительные, и семья другого Изи - Кумпеля, отец которого до войны директорствовал на рынке, вернулся с фронта с липовой нашивкой за ранение, опять стал рыночным директором и - уже после войны - один раз в каждое лето выезжал кататься на зверском мотоцикле "Харлей и Давидсон" с коляской. Но обо всех них в другой раз.
В четвертой каморе жила Лидка.
Перед каждой дверью в сарайное стойло имелось что-то вроде крылечка с угловым столбиком и одной ступенькой, а величиною с телефонную будку. В крылечках этих у всех стояло по негодному венскому стулу, и только у Лидки стула не стояло. Зато взору подошедшего в сумерках Ахмета представился Лидкин пацан, какавший перед крылечком аптекарей. Какал он уже давно. Какая, он сопел.
- Мать дома? - спросил Ахмет.
- Ы-хы! С Буяном перепихивается! - ответил пацан.
Ахмет не изобразил лицом ничего, потому что изо всех окошек глядели очевидцы: Солеварские, Химштейны и Кумпели. У Химштейнов вид был самый горестный, ибо Лидкин недоносок гадил как бы на их суверенной территории. Поделать они, однако, ничего не могли. Для кого, для кого, но для них христианское дитя было абсолютно неприкосновенно.
- Ясно! - сказал Ахмет и от сочувствия образованным Химштейнам несильно пнул ногой тужившегося мальчишку, отчего тот, понятное дело, повалился с корточек на бок, причем на открывшейся взгляду сорной почве на удивление всем не оказалось никакой кучки. Заморыш усваивал мамкины супы полностью.
Сам же Ахмет ушел.
На следующий день Ахмет с утра спал. Спал он и днем. А часам к пяти на угол по диагонали от колонки вышли Игорек и Раиска. Они стали играть в пристенок об столб, оставшийся от уворованного зимой забора, и было ясно, что набиваться поиграть с ними не стоит.
Когда, позванивая ведрами, из своего довольно-таки неплохого рубленого буянского дома в майке и босой вышел Буян и направился к колонке, Раиска побёг в дом, стоявший почти напротив Буянова по другую сторону улицы. Из дома сразу появился Ахмет, тоже в майке, однако поверх нее на нем была крытая лисья шуба до земли. Шел он с небольшим ведерком.
Когда Ахмет подходил к колонке, Буян был уже наливши и отставивши одно ведро. Во второе вода текла, вот-вот собираясь перестать течь. Ахмет, подойдя, бросил: "Здорово, сучара!", столкнул ногой в заболоченную приколоночную канаву набранное Буяново ведро, заодно его опрокинув (проделал он это так же, как вчера пиная мальчишку), а затем - уже страшным ударом ноги - двинул по висевшему на колонке ведру второму. Оно свистнуло на собственной дужке, рванувшись сделать полный оборот и, не плеснув благодаря центробежной силе водою, по дороге всей тяжестью разгона угодило то ли под дых, то ли под живот наполнявшему его Буяну. Тот зверски, как это обыкновенно обожает делать шпана, закричал и, согнувшись, отскочил, с трудом оживая от страшного татарского удара. При этом он еще и глотничал, то есть вопил как хотел. Ахмет нацепил свое ведерко и, разглядывая человека, сложенного пополам от боли, стал звенеть колоночной водой об дно.