Сегодня Максюха опять отговаривал ехать на мельницу. Не понимает, добрая душа, что он теперь как залитый дождем огонь – куча углей и пепла, ни искры живой, ни тепла в нем нет. Не судил ему Господь быть счастливым, и он покорен его воле. Пусть пьют сладкий сок жизни другие, а он будет молить Всевышнего, чтобы не примешивалась к сладости горечь, чтобы не было таких, как он, и других, которые, хватив горечи, становятся злобными, неуживчивыми, глухими к чужим болям. За Максю, за Корнюху будет молить Бога, да простит он им безверье, поступки греховные. За Лазаря Изотыча помолится: не для себя, для людей радеет Лазарь, хотя и первый потатчик безбожья, пренебрежения к обычаям отцовщины. Кто, как не он, волокет из беспросветной нуждищи Петруху Трубу со всеми его грязными, голодными, холодными ребятишками? Стоило слово сказать – взялся за дело, не посмотрел, что у него, кроме заботы о Петрухиной ораве, есть чем заниматься. Но добросердечие и в нем соседствует со стужей душевной. Нет терпеливости, убеждающего слова к тем, кто раньше семейщиной правил. Ведь и они – люди. Они все понять могут, зачем же их гнуть в дугу, гвоздить оглоблей по голове. Дай опамятоваться, оглядеться, увидеть добро, которое несешь. Ан нет. Ферапонт для него – сеятель темноты, больше ничего. А то, что Ферапонт иному бедолаге, закрученному жизнью, словом Божьим помогает обрести душевное спокойствие, Лазурька не видит.
В сухой траве под кустами завозились мыши, с ветки упал, прошуршав, мерзлый лист. В деревне всхлипывала, будто от радости захлебываясь, гармошка, смеялись девки. И уже не гонят их родители в избу палкой, как обездомевших гусей, привыкли и к песням под окнами, и к свадьбам без уставщика привыкать зачинают. Шибко ли плохо это, позднее видно будет… Но пусть уж лучше поют и смеются, никого не стыдясь, прямо на улице, чем одиноко прячут горе в своих избах. Парни эти, девахи, что сейчас веселятся на холоде, каждый своего ждет от жизни, как и он ждал когда-то довольства и радостей. «Господи, прошу тебя, пусть у них все сбудется, отведи, Господи, от них все беды и напасти…»
Смолкла гармошка. Гасли огни в окнах. В темноте пощелкивала промерзшая земля. Игнат поднялся. Господи, что же это он сегодня?.. Не надо растравлять себя. Ни к чему. Хлеба не цветут дважды, сухая сосна не пускает ростков.
Нащупывая ногами тропку, он пошел к речке. Впереди что-то зашумело, брякнула расхлябанная подкова лошади. Игнат остановился, снял винтовку, вжался в куст. Прислушался – ни звука. Хотел было уже идти, когда в просвете меж кустами мелькнула чья-то тень. А скоро стали слышны и шаги человека – осторожные, тихие. Воровской шаг. Добрый человек идет – треск кустов на полверсты слышен. А шел он прямо на Игната. Господи, зачем тебя черт несет!
Он подпустил незнакомца вплотную, шагнул навстречу, упер ствол винтовки в грудь, тихо приказал:
– Не шевелись! Подыми руки!
Тот слабо вскрикнул, поднял руки, в правой при свете звезд тусклой чернотой блеснул револьвер.
– Повернись спиной! – так же тихо сказал Игнат, взял у него револьвер, снял ремень с ножом, обшарил карманы.
– Ты кто такой?
– Не видишь, что ли? Аль признавать не хочешь Стигнейку?
– По окнам палить идешь?
– Н-нет. Давно бросил это дело.
– А что тебе тут нужно?
– Попрошу денег взаймы и уйду. Ты отпусти меня. Не бери грех на душу. Убьют меня – ты будешь в смерти повинен, с тебя взыщет Господь.
– А с кого взыщет за тех, кому пули наготовил?
– Не веришь, что бросил пугать большевиков? Божьей Матерью клянусь! Давно уже. На мирное житье осел, а меня большевики на днях словили. Мучили, пытали… Сбежал я. Куда мне податься, если в кармане ни гроша, если три дня не жрамши и от большевицких издевательств вся шкура со спины слезла. Не веришь? Посмотри, посмотри. – Стигнейка сбросил шинелку, расстегнул и сдвинул с плеч рубаху. – Зажги спичку. На` вот…
Игнат чиркнул спичку, глянул на голую спину Стигнейки и тотчас же загасил. На шее, на спине кумачовой заплатой выделялась обваренная кожа, местами она отдулась водянистыми пузырями.
– Что это у тебя?
– Что?.. Кипяток лили… – Лязгая зубами, Стигнейка оделся, взмолился: – Отпусти ради Христа. Ты же веришь в Господа, неужели допустишь, чтобы жизнь, данную мне Богом, люди отняли? Ить не помилуют!
Игнат молчал. И молчание его, видно, приободрило Стигнейку.
– Мыслимо ли убивать человека, ежели он сам осознал свои заблуждения и днем и ночью замаливает прошлые грехи?
И верил и не верил ему Игнат. Больше верил, чем не верил. Все было за то, что Стигнейка говорит правду. Летом никто не стрелял по Лазурькиным окнам. Может, и осознал. А сдать – конец ему.
– Ладно, я отпущу тебя… – угрюмо сказал он.
– Спаси тебя Бог! В вечном долгу перед тобой…
– Не торопись… Сначала ты землей-кормилицей, хлебом, именем Всевышнего поклянись, что сегодня же уйдешь отсюда и никогда, нигде не подымешь руку на человека.