Все чаще приходится слышать о том, что дарвинизм следует убрать из школьной программы по биологии. Успехи естественных наук вызывают скептическую ухмылку или глухое раздражение. Уже с высоких трибун и с телеэкранов звучат слова о том, что мир и человек — результат непознаваемого творческого акта. Священники все решительнее спекулируют на сложных научных проблемах и дают рекомендации вроде следующей: если ученые не могут договориться между собой, нужно «на всю историю мироздания посмотреть с точки зрения Богооткровенного учения».
Иногда приходится слышать, что принципиальной разницы между верой и наукой нет, поскольку и та и другая покоятся на одинаково зыбких основаниях. Спору нет, любое знание, в том числе строго научное, непременно содержит в себе элемент «веры», поскольку любое живое существо обречено действовать на основе неполной и неточной информации. Человек тоже принимает решения и строит модели, отталкиваясь от знания, содержащего пробелы. Так уж рассудила природа, и в известной логике ей не откажешь. Если бы мы воздерживались от действия, дожидаясь получения исчерпывающей информации, оно бы никогда не началось, что означает прекращение жизненных процессов. Поэтому любой наш поступок — всегда риск, ибо решение принимается в условиях дефицита информации. По той же самой причине любая теория или концепция неполна по определению, и ничего с этим не поделаешь. Мы разводим науку и метафизику по разные стороны вовсе не потому, что в первом случае непроверенной информации больше, а в другом — меньше; критерий их разграничения совершенно иного рода. Единственным — необходимым и достаточным — отличием научных утверждений от метафизических является возможность опытной проверки. Ученый может прийти к тому или иному умозаключению интуитивно, когда фактов, способных подтвердить его теорему, практически нет. Это выглядит как озарение. Его догадка только тогда получит права гражданства в науке, когда подвергнется экспериментальной проверке, а до тех пор она будет оставаться не более чем остроумной гипотезой.
Вера же, напротив, в опытной проверке не нуждается и бежит от нее, как черт от ладана, ограничиваясь сугубо декларативными заявлениями. Кроме того, точные науки потому и называются точными, что оперируют строгой терминологией, не допускающей неоднозначного толкования. Всякий честный опыт может быть легко повторен другим исследователем в любой точке земного шара, если граничные условия заданы правильно.
Совершенно очевидно, что так называемые священные книги этим строгим требованиям не отвечают. Их расплывчатые тексты, изобилующие метафорами, допускают тьму толкований, на чем, собственно говоря, и строится вся экзегетика. В такой текст можно вчитать все что угодно. Прекрасной иллюстрацией к сказанному могут послужить упражнения Софуса Бугге (1833–1907), крупнейшего норвежского лингвиста, текстолога, фольклориста, рунолога и мифолога. Известный отечественный специалист по скандинавской культуре М.И. Стеблин-Каменский в своей книге «Миф» пишет, что этот эрудит благодаря своему необыкновенному комбинационному дару мог доказать все что угодно и тут же опровергнуть доказанное. Так что, если даже допустить на минуту, что Моисей действительно получил на горе Синай откровение в грозе и буре, проверить сие опытным путем у нас нет никакой возможности.
Привлекательность религиозного взгляда на мир объясняется сравнительно просто. Все метафизические системы, будь то туманно-многозначительные восточные учения или европейские схоластические конструкции, перегруженные изысканной формальной логикой, в сущности, очень просты, особенно по сравнению с реальной сложностью мира. Именно этой простотой и к тому же редкой безапелляционностью своих утверждений они и привлекают к себе людей. Любая из этих систем на пальцах объяснит нам, что мир возник так-то и так-то, что создал его тот-то и тот-то, а назначение человека состоит в том-то и том-то. Такой подход дает возможность все понять, ничего не узнав. Приращение нового знания равно нулю, поскольку ответы на все вопросы известны заранее.