Первые протоколы с моими признаниями были нужны органам госбезопасности и для того, чтобы вообще получить официальный ордер на мой арест. Ведь до моего прибытия в Москву, видимо, ничего в компетентных инстанциях не было известно о моей деятельности, за исключением того, что они могли узнать в «Центре», опираясь на мои шифровки, направляемые в разное время в его адрес.
Мне была совершенно неизвестна участь Леопольда Треппера после его прибытия в Москву. Сумел ли он ограничиться только своим докладом в «Центре» и вновь быть со своей семьей, выехать к себе на Родину, в Польшу, или в появившееся на карте новое государство – Израиль, где он, покинув Польшу, проживал. Я не предполагал, что и он уже к моменту моего прибытия в Москву находился на Лубянке. Во всяком случае, я мог быть уверен, что не в его интересах давать показания или докладывать что-либо, направленное против меня, ибо в этом случае он должен был бы раскрыть многие факты из своей фактически преступной деятельности. Мое мнение подтверждается и той благодарностью Кулешова, которую я имел возможность в самом начале нашей «совместной работы» услышать от него за «оказанную помощь» в изобличении Леопольда Треппера в его преступной деятельности. Поскольку я еще не касался моих личных высказываний по этому вопросу, понял, что этому «изобличению» послужили привезенные документы, в том числе и следственное дело на самого Треппера.
По моему все более и более укрепляющемуся мнению, органы государственной безопасности, будучи по многим причинам заинтересованными в недопущении меня к докладам не только в «Центре», но и лично И.В. Сталину, все делали для того, чтобы скрыть факт моего прибытия в Москву. Именно поэтому они с помощью «Копоса» скрыли от «Центра» время моего прибытия и сами сразу же после приземления нашего самолета арестовали меня, Паннвица, Стлуку и Кемпу, а также сделали все от них зависящее, чтобы не допустить поступления в «Центр» привезенных нами материалов с диппочтой, – тут же их «перехватили».
Уже в то время я все больше и больше думал о том, что не исключена возможность, что в действительности НКВД СССР и «Смерш» стремились не столько к моему «разоблачению» в качестве врага народа, сколько к умышленному «разоблачению» действий, якобы совершаемых советскими разведчиками за рубежом. Я вспомнил то, что мне приходилось слышать еще в 1938 и 1939 гг. в Москве о существовавшем стремлении НКВД СССР целиком подчинить себе военную разведку.
Должен признаться и в том, что сам факт предъявления ордера на арест меня просто потряс. Мне было особенно трудно представить себе, чтобы органы государственной безопасности, а тем более Генеральная прокуратура СССР смогли стать «жертвами подлога», виновниками которого были не просто рядовые, в определенном смысле слова, сотрудники типа Кулешова, но и такое «особо доверенное» лицо, каким являлся в то время Абакумов.
Могли кто-либо из моих сокамерников и я лично в 1945 и 1946 гг. предполагать, что пройдет сравнительно немного лет и Берия, Меркулов, Абакумов и другие, непосредственно причастные к созданию абсолютно необоснованных обвинений в измене Родине, которые были повинны во множестве злоупотреблений и уничтожении честных граждан, будут сами во время судебного разбирательства признаны преступниками, нанесшими значительный вред нашему государству, нашему народу. Они понесли заслуженную кару, высшую меру наказания, но, к сожалению, по каким-то причинам у нас медлили, а быть может, и сейчас еще продолжают медлить с тщательным изучением архивов, содержащих вымышленные следственные дела и «решения» по ним, принятые «Особым совещанием».
Несмотря на то, что я, как уже указывалось, безгранично всем своим существом в те годы верил И.В. Сталину, в справедливость, в соблюдение законности, силы у меня начали сдавать. Я еще надеялся, что мне удастся на суде, в Военном трибунале, в случае если, несмотря на все, сочтут необходимым подвергнуть разбирательству мое дело по выдвигаемым ложным против меня обвинениям, доказать свою полную невиновность.
И вот, вернувшись в ставшую мне «по закону близкой» камеру внутренней тюрьмы НКВД СССР, предназначенную для содержания далеко не рядовых государственных преступников, только сейчас увидев потрясший меня ордер на арест, впервые в моей жизни, даже после всего перенесенного в фашистских тюрьмах, я начал терять сознание. Мой сокамерник был вынужден, громко стуча в дверь, вызвать врача.
Приходить в сознание я начал после нескольких уколов тюремного врача.
Все, с кем мне пришлось провести почти двадцать месяцев в общей камере во внутренней тюрьме и некоторое время в Лефортовской, отмечали, что я очень тяжело переношу свой арест и следствие. Конечно, они не могли правильно оценить все то, что происходило со мной. Уже после подписания ордера на мой арест я вкратце в общих чертах намекал на то, что следователь в протоколах явно искажает мои показания, они посоветовали мне потребовать встречи с прокурором. При этом подчеркнули, что добиться подобной встречи будет тоже нелегко.