Они поднимались из чёрных ям воронок и среди наваленных кровавой кучей, истерзанных трупов. Они вставали, отрывались от земли и, казалось, из самой земли, как гоголевские мертвецы. Такого же, как и земля, чёрно-рыжего цвета были их мокрые и обожжённые гимнастерки, такого же глинисто-серого цвета были их лица, на которых сначала растерянно, потом неуверенно, но с верой, с желанием верить, раскрывались рты… Подтягивая неуверенное и теперь даже
Чего «Ура!»? Куда? Понятное там, в двухстах шагах позади, когда это «Ура!» закреплялось звонким ударом приклада по железной башке фашиста, так и не успевшего обернуться; когда оно подкалывалось к личному делу дойч зольдатен трехгранным штыком. Теперь это злобно-атакующее «Ура!» было как-то непонятно и не по делу, но явственно читалось в сведённых криком ртах; в безумстве и отчаянии глаз. С такими глазами бегут на вражеский окоп, а не к своим…
Яшка, привыкший и приученный жизнью читать по глазам, читал это явственно — и не понимал… Не понимал и старшина, может, и не разглядевший ещё этого злого отчаяния в глазах восставших мертвецов. Не разглядел
— Какого хрена они тут отлёживались? — прохрипел старшина, упав на колени и утерев лицо пилоткой. — До наших же рукой подать, а они тут под огнём друг под дружкой ховались. А?
Он вопросительно и тревожно взглянул на Войткевича, но ответ пришёл раньше, чем тот успел даже предположить.
С гребня высотки, с нашей стороны, легко узнаваемо — раздолбанной швейной машинкой — застучал «максим». Через миг к нему присоединился другой. Пыльное многоточие предупредительно пробежало впереди ботинок красноармейцев, сыпануло землёй в грязные обмотки, и почти тотчас же — к полному онемению старшины, — выбило кровавые брызги из гимнастёрок…
На секунду онемел и Войткевич, когда увидел, что и его бойцов, только что выбравшихся, вырвавшихся, выдравшихся из немецкого тыла, только что избежавших ежесекундной угрозы плена и самой смерти, только поверивших в окончание этого затянувшегося кошмара, — его бойцов так же опрокидывают, сбивают с ног, останавливают и ставят на колени в трагическом недоумении предательские очереди.
Руки солдат, освобождённые от винтовок и автоматов, — их уже совали за спину, чтобы освободить для объятий — охватывают головы, защитно выставляются вперёд, и даже снова, рефлекторно, тянутся к оружию…
«Ура!» атаки, прорыва, вот-вот готовое смениться бессвязными и бессмысленными, как счастливый плач, криками радости, в которых только: «Братцы! Братишки!» можно разобрать, сменилось: «Братцы?! Братишки?!..», но уже испуганно-удивлённым. И вскоре там, где прозрение наступило раньше, бессильно-злобным: «Суки!»
Чем всё закончилось, Войткевич увидеть не успел и не успел даже додумать. Очнулась батарея тяжёлых минометов, виденная им во втором эшелоне немцев, меньше чем в километре отсюда, от высоты. Заглушая расстрельный пороховой треск, взвыли над высоткой и, просыпавшись с задымлённого неба обильным стальным градом, засвистали крылатки…
— Ложись! — Яша кричал уже в этом проклятом закопченном небе, резко и внезапно подхватившем его с земли…
— Ты, Яков Осипович, теперь должен доказать, что мы тебя не зря не расстреляли.
Честно говоря, трудно было догадаться, всерьёз это говорит Ломанов, или такой вот у комполка юмор прорезался. От непреходящей усталости и дурных предчувствий, которые сгущались и сгущались над фронтом.
Во всяком случае, лейтенант (ломановской милостью хоть не старший, но всё же лейтенант — что заметно значительнее, чем разжалованный рядовой) Войткевич почёл за благо не пререкаться и ответил примерно с тою же интонацией:
— Доверие оправдаю. Как всегда.
— Мог бы и смолчать, — вздёрнул короткий нос комполка. — С учётом и в соответствии. Ладно, иди, принимай команду. Там десяток с хвостиком разжалованных — их поставишь
И Войткевич отправился принимать команду.
Рота была наспех создана ещё за два месяца до знаменитого и, как некоторые считают, переломного приказа № 227 Верховного из разжалованных, но, вопреки Мехлисовской паранойе, не расстрелянных командиров. А ещё — из полутора десятков морпехов поневоле (с потопленных катеров) и из лагерников свежего призыва. Временно размещалась она в трёх блиндажах за второй линией траншей, на восточном склоне сопки.
Лагерников здесь было — всякой твари по паре, то есть по два десятка и «политических», и уголовников, пожелавших сменить лагерную пайку на фронтовую. Называлась она «особая рота» — название «штрафная» подобным формированиям начали присваивать позже.
Временно исполняли обязанности командиров взводов до прибытия комроты, Войткевича, два внешне контрастных бойца.