«Дорогой внучок! Нынче я ходила в дом братства. Проповедник Гавриил читал новую проповедь. Ужасть как было трогательно. Мы плакали. Гавриил выпрашивал у меня твой адрес. Он собирается послать тебе новую проповедь, которую услыхал от бога и начисто записал ее для братьев. Гавриил советует тебе никогда не забывать, что человек человеку брат, и будет миру мир, не поднимай ружья на человека, огонь бранного поля — бесовская потеха. Я живу хорошо. Пенсию получаю, как и допрежь. Гавриил советует сжечь это письмо. Помни, что Христос при дверях».
Волошин скомкал письмо, бросил в печку. Пламя, вспыхнув, осветило мясистое, с рыжеватыми бровями и припухшими юношескими губами лицо солдата. «Огонь бранного поля — бесовская потеха», — промелькнуло в его мозгу, и он почувствовал щемящую тревогу в душе.
Цыганок толкнул его в бок, спросил:
— Что пишут родные?
— Это от товарища.
— Плохой он у тебя.
— Хороший.
— От хороших товарищей письма не сжигают.
— А зачем следил? Плохой ты человек.
— Вот и неверно! На гражданке девушки всегда говорили, что я приличный парень. Не веришь?
— Разговорчики! — предупредил Узлов и погасил фонарь. — Всем спать богатырским сном...
«Огонь бранного поля — бесовская потеха», — мысленно повторил Волошин слова письма, и его сердце сжалось до невероятной боли: завтра он должен встать к орудию, на место Цыганка, прикасаться к этому огню. «Грех-то какой! — мучался он. — Грех-то... Противься!»
Он приподнялся на локти, всматриваясь в полутьму. Солдаты спали. Кто-то неистово храпел, заглушая шум ветра, доносившийся снаружи... Неожиданно в темном углу Павел увидел Гавриила. Видение тянуло к нему руки, беззвучно шевеля тонкими губами: «Противься!» Волошин надел шинель, вышел на улицу. Возле кухни заметил часового, шарахнулся в сторону, в чащобу и сугробы, упал и пополз навстречу метели. Он полз долго, а видение, преследуя его, все кричало: «Противься!» Остановился на полянке: кругом была тишина. Но стоять на месте не мог, зашагал безотчетно, сам не зная куда, гонимый одним словом: «Противься!» Уже перед рассветом почувствовал, что идти дальше не может, упал возле большого сугроба, разгреб руками. Под снегом оказались ветви, пахнувшие хвоей. Засыпая, он увидел Христа при двери, и мягкое, ласковое тепло охватило его душу, ему стало хорошо и покойно: не было ни Громова, ни Бородина, ни Цыганка, донимавшего его пуще других, он один парил над землей с мыслями о Христе.
Буран утих на заре. К десяти часам утра уже ярко засветило солнце, заметно потеплело. Местность просматривалась далеко-далеко, каждый бугорок, холмы и рощицы виднелись как на ладони, белизна как бы сократила расстояние. С непривычки Громов даже удивился.
— Отчего это так? — спросил он Сизова, наблюдая за полем.
— Сибирский апрель, — ответил Сизов. — Экая красотища!
— А вы, Алексей Иванович, наблюдательны.
— Десять лет служу в здешних местах, можно сказать, коренной сибиряк. — Сизов подал Громову схему расположения целей. — Все на своих местах, можно начинать, товарищ подполковник.
Громов пробежал взглядом по схеме: работа начальника штаба его удовлетворила. Он связался по селектору с начальником полигонной команды, приказал быть в готовности, поднять мишень номер один. Это была довольно трудная цель, и для ее поражения обычно затрачивали пятнадцать — двадцать снарядов. Теперь взвод лейтенанта Шахова должен уничтожить ее гораздо меньшим количеством снарядов. Почему-то верилось, что так и получится. Для наблюдения выставлены лучшие разведчики, вся местность разбита на мелкие квадратики, которые занумерованы порядковыми числами. Огневики, наверное, с нетерпением ждут команды.
Громов приготовил секундомер.
— Готовность три минуты! — скомандовал он начальнику полигонной команды и сразу припал к биноклю. Наблюдательный пункт находился впереди батареи, на высотке, с которой хорошо просматривалась местность. Скрытая от огневых взводов небольшой грядой, до самого горизонта расстилалась широкая, похожая на гигантскую чашу впадина. Там и сям чернели одиночные деревья, старые, заброшенные кошары, ближе к селу, возле лесного выступа, виднелся колхозный сарай.
Громов положил на столик бинокль, снял наручные часы с календарем. «Двадцать пятое апреля, — невольно отметил Громов. — Не станет ли это число для нас памятным?» — подумалось ему, и он хотел сказать об этом Сизову, но тот показал на секундомер, и Громов дохнул в мембрану селектора: