Первое, что приходит на ум, когда речь заходит о головных уборах для употребления не на улице, а в помещениях, в домашнем обиходе, это так называемая ермолка
, или феска. Сейчас этот головной убор уже вышел из моды, а в первой половине или, скорее, трети XX века он был еще весьма употребителен в среде, так сказать, «чистой» публики, будучи передан по эстафете из дворянско-помещичьего быта XIX века. Этот комнатный колпак-наплешник, эту легкую шапочку «вплоть по голове, без околыша или какой-либо прибавки» (исчерпывающее определение и термины заимствуем у В.И. Даля 3) можно отыскать в литературных произведениях того же М.А. Булгакова. Скажем, «Сон седьмой» в «Беге» живописует социальное расслоение русской эмиграции следующим образом: господин Корзухин восседает за громаднейшим письменным столом в пижаме и золотой ермолке, а к нему является нищий «женераль» Чарнота в черкеске и кальсонах лимонного цвета; налицо выпуклая, зримо предметная оппозиция золотой ермолки и «золотого» исподнего. Приходилось пользоваться удобствами ермолки-фески и самому писателю, о чем красноречиво свидетельствуют известные фотографии 1930-х годов: явлен Мастер за работой, на голове красуется нарядная шапочка со свисающей набок кисточкой. Наверное, сторонники идеи приравнивания мастера и Мастера вдохновлялись именно этими фотографиями, обнаруживая «шапочку мастера» именно здесь, — и поступали так напрасно. Несчастному, неустроенному, неприкаянному мастеру чуткий Мастер ну никак не мог напялить на голову то, что описано… Кроме того, ермолки-фески не бывали черными (отнюдь, они щеголяли разноцветием и снабжались, для увеселений, восточными орнаментами) и не приспособлены для ручного изготовления (уют с приметами достатка покупаем, как водится, в магазинах). Вместе с данным сортом головных уборов, одновременно избавляясь от соответствующей ереси «прототипов», отринем также еще один тип домашних колпаков того же булгаковского времени — тюбетейку. Таковую, как известно, любил нашивать М. Горький, видимо, памятуя о поволжско-татарской своей юности. Тюбетейке также не бывать черной, не бывать шитой тонкими ручками любимой женщины (обычаи мусульманских семей брать здесь в расчет не приходится), не бывать носительницей идеи избранничества.Пойдем дальше. Многое из того, чего не хватает ермолкам, фескам и тюбетейкам, обнаруживается у так называемых академических шапочек
: им полагается быть черными, да и украшают они вполне избранные головы. Только применительно к случаю мастера предполагаемый смысловой потенциал оного головного убора оказывается чуть великоват. Мастер явно не принадлежал к высшей научной элите, потому и внешний атрибут такой принадлежности был бы ему не к лицу. Мастер — писатель, да к тому же гонимый. Но тут возможен вариант, он подсказан недавно (в 1977 году) опубликованной мемуарно-мемориальной повестью Валентина Катаева «Алмазный мой венец». Вот как сказано в ней об одном герое воспоминаний: «Не исключено, что он видел себя знаменитым французским писателем, блестящим стилистом, быть может даже одним из сорока бессмертных, прикрывавшим свою лысину шелковой шапочкой академика вроде Анатоля Франса» 4. Сказанное отнесено, сразу скажем, не к Михаилу Булгакову (в повести он выведен как «синеглазый»), а к Исааку Бабелю, то бишь «конармейцу», — именно он вполне мог примерять на себя литературную награду, мечтательно сидючи в парижском кафе. Отметим попутно, сколь широко В. Катаев обобщил метод именования, обнаруживаемый нами в запасниках «Мастера и Маргариты» (у него уже два десятка лиц именованы, подобно мастеру, со строчной буквы), и поблагодарим писателя за помощь. Да, черная академическая шапочка в ее французском прочтении-уточнении, в виде символа признания именно литературных заслуг вполне могла фигурировать как предмет дружеского трёпа и подначек в писательском кругу тех лет, и в устах Катаева-мемуариста ее упоминание можно рассматривать почти как протокольный факт. Мог и Булгаков, со смешанным чувством юмора и печали, возложить сей знак принадлежности к «бессмертным» на голову своего героя… вернее, это сделала Маргарита, торопя литературную славу своего избранника. Такую возможность мы никак не можем сбрасывать со счетов. Однако, поскольку нам доподлинно не известно, произошло ли на самом деле где-то в Москве тех лет водружение символической «французско-академической» шапочки (да еще и неофициально, да еще и в подвальной комнате), придется на этом и остановиться. Подобного факта мы не знаем, но такой мотив, такую окололитературную реминисценцию предполагать вполне разумно.