Читаем Разыскания о жизни и творчестве А.Ф. Лосева полностью

Второй смысловой пласт темы обнаруживается с привлечением пока еще мало известной стороны творчества Лосева — его философской прозы. Здесь докладчиком намечена куда более драматичная и уж совсем не просто отстраненно-аналитическая (как преимущественно было выше) система отношений, ибо оказываются затронутыми важнейшие, из разряда «проклятых» вопросы смысла жизни, бытия, судьбы. Как представляется, Е.А. Тахо-Годи весьма удачно использовала в своем анализе некоторые общие положения недавно вышедшей монографии В.В. Мусатова «Пушкинская традиция в русской поэзии первой половины XX века». После Пушкина и Достоевского с их трагедийным пафосом изображения «маленького человека» идея «недовоплощенности человеческого бытия» у Чехова не только заново выражена, но и переведена в разряд пусть и кошмара, но кошмара обыденного, а русский символизм как своеобразная реакция на «чеховскую действительность» — рисует В.В. Мусатов — активно выступает против этой «недовоплощенности» 2.

Проза Лосева, по оценке докладчика, впитала в себя и бунтарские уроки русского символизма, и опыт Достоевского. Немаловажное значение имело и тщательное изучение духовного мира античной трагедии (точно так же, как в смысле формы Лосев много почерпнул от платоновских диалогов — добавим мы). В этом контексте отношение к творчеству Чехова предстает у Лосева-прозаика как отношение дополнительности, как антиномичное притяжение — отталкивание. Потому у него легко отыскиваются не случайные параллели с чеховским творчеством — взять хотя бы сюжет встречи на вокзале двух гимназических товарищей («Театрал» Лосева, «Толстый и тонкий» Чехова), взять ли мотив гибели сада как символ уходящего строя жизни (в повести «Трио Чайковского») или мотив «черного человека» (тот же «Театрал» и чеховский «Черный монах»). Органически близка Лосеву и чеховская ирония. Но если герои Чехова с неизбежностью вянут и гибнут, погружаясь в болото «жизненной скуки», то лосевские персонажи чаще всего переживают свою субстанциальную драму отнюдь не покорно, но с непосредственной «демонстрацией идеологии» на уровне действия. Приводя примеры из прозы Лосева и показывая на них когда скрытые, а когда и открытые переклички с творчеством Чехова, докладчик подчеркивал наличие особого, явственно личностного отношения автора к Чехову. Не последнюю роль в этом могли сыграть, конечно, некоторые биографические моменты — недаром оба были провинциалы по происхождению и нашли вторую родину и признание в Москве, недаром юность Лосева, не только страстного читателя, но и завзятого театрала, жадного до эстетических наблюдений, пришлась на пик чеховской славы и расцвет чеховского МХАТа, отметила Е.А. Тахо-Годи в заключительной части своего выступления 3.

На хорошо подготовленной почве теперь можно возводить, насколько видится, некие новые исследовательские конструкции. Так, поступая типологически (лосевский завет), интересно было бы рассмотреть Лосева и Чехова в качестве примеров творческих личностей, реализовавших собою фундаментальную оппозицию начал мужского / женского или, говоря без культурологических метафор, оппозицию авторских принципов понимания / вопрошания. Если принимать интегральное определение чеховской прозы как некоего «марева» (В. Набоков), то поневоле вспоминается, что именно этим термином у Лосева обрисовывался антипод к собственному императиву «кристаллической ясности». Впрочем, границу проводить непросто. Тот же Набоков подметил «волновой» характер повествования у Чехова, в противовес, к примеру, сугубо «атомарной» прозе М. Горького 4; тяготение к «волновому» полюсу имеет и проза Лосева с ее многогласием героев-участников дискуссий и «сходок» (излюбленный сюжетный элемент у автора) и своеобразной интерференцией нескольких точек зрения на один и тот же предмет. И это понятно: путь к настоящему пониманию всегда прокладывается в пространстве альтернатив именно посредством непрестанного и всестороннего вопрошания.

Перейти на страницу:

Похожие книги