Умный и талантливый ультраромантик и индивидуалист А. А. Бестужев-Марлинский написал в 1834 году Ксенофонту Полевому: «Желаю полного успеха в разгадке борьбы Наполеона с Русью; она именно стала границею между
В самом деле, здесь возникают два вопроса, смежных и соотнесенных друг с другом. Первый из них таков: если совокупность повестей «Вечеров» — это мечта, идеал, то
И второй вопрос: кто конкретно, что за человек рассказывает эти повести? Ответ на этот второй вопрос уяснит и сущность первого и ответ на него.
Итак, кто рассказчик «Вечеров»: Гоголь, Рудый Панько или те простодушные украинцы, которых иной раз пересказывает пасичник? Вопрос следует, конечно, понимать не в том смысле, что нас может затруднять внешнее условное «приписание» рассказа лицу; внешне и условно книга дает ответ уже своим титулом и предисловием. «Вечера» рассказаны добрым стариком пасичником. Но вопрос следует ставить, исходя не из титула или предисловия, а исходя из реального образа рассказчика, построенного и содержанием и, в данном случае прежде всего, стилем самого рассказа. И если мы поймем таким образом вопрос о том, кто же рассказывает повести «Вечеров» — Гоголь, Рудый Панько или дьячок Фома Григорьевич и иже с ним друзья пасичника, — то мы ответим: все они, и никто из них.
Гоголь усвоил для «Вечеров» трехступенную композицию авторского образа, данную «Повестями Белкина» и известную еще ранее, — например, у Вальтера Скотта. У Пушкина тоже за книгой стоят образы и рассказчиков, и записавшего их повествования Белкина, и, наконец, реального автора, самого Пушкина, как высшей, объемлющей и объединяющей всю книгу личности-образа.
Но у Гоголя эта композиция изменила свой внутренний смысл. Пушкин соблюдает именно перспективу трех ступеней восприятия действительности, как ступеней, восходящих к высшему взгляду настоящего автора. Многообразие аспектов мира, мотивированное в книге разнообразием точек зрения разных «авторов», разрешается в идее единства объективного мира, и это единство находит выражение и в простом персональном и индивидуальном единстве автора книги, причем единстве, подчеркнутом своей двухстепенностью: автор Белкин и автор Пушкин.
Иное дело — «Вечера». Рудый Панько как носитель речи и как образная тема исчезает из текста почти сразу после предисловия и обнаруживается отчетливо, персонально, весьма редко, в сущности бесспорно только во введении к «Вечеру накануне Ивана Купала», в предисловии ко второму тому сборника, во введении к «Ивану Федоровичу Шпоньке» и, наконец, в самом конце сборника, в сказово «обыгранном» списке опечаток.
Следовательно, Рудый Панько образует только рамку книги, а в самый текст повестей не вносит свой образ. Нет его образа уже в первых строках первого рассказа книги («Сорочинская ярмарка»), ибо это — не речь скромного пасичника предисловия, а речь интеллигента, поэта, романтика: «Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии! Как томительно-жарки те часы, когда полдень блещет в тишине и зное, и голубой, неизмеримый океан, сладострастным куполом, нагнувшийся над землею, кажется, заснул, весь потонувши в нее…» и т. д.
Но следующий вслед за тем второй абзац повести разом меняет тональность: в условно-поэтическую мелодию литературной прозы вдруг врывается сказ, вполне личный голос устного рассказчика; однако этот рассказчик — не пасичник, а тоже интеллигент, пользующийся литературными оборотами книги: «Такою роскошью блистал один из дней жаркого августа тысячу восемьсот… восемьсот… Да, лет тридцать будет назад тому, когда дорога, верст за десять до местечка Сорочинец, кипела народом, поспешавшим…» (заметим и эту метафору «кипела» и следующий затем развернутый причастный оборот — при имитации припоминания рассказчика).