Читаем Реализм Гоголя полностью

Таким образом в Андрии как бы столкнулись две среды, — среда Сечи делает его фигурой эпически могучей, среда польского панства (ср. варшавскую толпу) делает его из героя изменником, который должен погибнуть от руки отца; причем в этом своем аспекте, попадая в орбиту городской дробленой сословной цивилизации, облик Андрия приобретает черты, контрастные облику запорожцев; они свободны во всем — он становится рабом страсти и женщины; они — суровые мужи, он вдруг предстает кокетливым селадоном (описание его внешности во время вылазки из Дубна — и «бойчее», и «красивее», и волосы летят «из-под медной его шапки», и дорогой шитый шарф красавицы повязан на руке).

В этой же связи стоит вспомнить, как еще в Киеве Андрий постыдно должен играть роль игрушки, да еще «бабы», да еще кокетливой, — как только он попал в орбиту страсти, влекущей его от суровой простоты казачьих нравов: «… дочь воеводы… надела ему на голову свою блистательную диадему, повесила на губы ему серьги и накинула на него кисейную прозрачную шемизетку с фестонами, вышитыми золотом…» Следовательно, гибель Андрия, нравственная гибель его («И погиб козак! Пропал для всего козацкого рыцарства!») есть тоже проявление законов среды, как и величие Тараса, Остапа, Кукубенки, Мосия Шила и других им подобных. При этом весьма существенно, что самое отношение между персонажем и средою здесь иное, чем было у Пушкина и чем — по принципам Пушкина — оно укрепится как традиция реализма XIX столетия.

Там, по Пушкину, персонаж, личность выступает как следствие среды, а среда — как причина данного характера персонажа. Здесь, у Гоголя, в «Тарасе Бульбе», да и в других повестях, персонаж и есть сама среда, он равен ей, он ничем не отделен от нее и потому слит с нею. И у Пушкина и, в гораздо более развитом виде, у русских прозаиков 1850-1870-х годов герой отделен от среды уже тем, что ему сообщен сложный психологический рисунок, что автор внимательно вглядывается в его душу, усматривает в ней множество оттенков, дробных движений и т. д. и повествует обо всем этом читателю. А о среде, о людях, образующих ее, автор говорит лишь суммарно, в общих чертах и не погружаясь в душу (ср. подход к Онегину и ко всем Фляновым, Петушковым и др.; или — подход к Печорину и к «водяному обществу» и т. п.).

Таким же образом и поступки, внешние черты, быт, поведение и т. д. героя-личности в данной системе даны подробно и дробно, а среды — опять общо. И это отделяет личность от среды, то есть является естественным (хоть и невольным) проявлением метода мысли, миропонимания, выводящего личность из среды, частное из конкретно-общего, личное из общественного, но и отделяющего первое от второго.

У Гоголя иначе. У него различие в подходе к изображению Тараса или Остапа с одной стороны и Кукубенки или Бовдюга с другой — по преимуществу количественное, а не качественное. Ни особым психологическим анализом, ни особым рисунком внешности, ни бытовой детализацией изображение Остапа не отличается от изображения Кукубенки. Просто об Остапе говорится больше, чем о Кукубенке, больше, но не иначе. Так Остап или Тарас становятся представителями среды, а не отделенными результатами ее, представителями, в принципе равными другим представителям ее же; отсюда и вставные эпизоды вроде истории Мосия Шила, которая в принципе — и в сознании читателя — могла бы развернуться в такую же эпопею, как и история Тараса Бульбы. Тарас оказывается как бы лишь условным фокусом общей картины, но почти о каждом казаке можно было бы рассказать историю, столь же значительную, и общие контуры всех таких историй были бы те же, что и истории Тараса. Герой становится не столько индивидуальным — хоть и типическим — случаем, сколько одним из кусков единства общества равных, эталоном среды, не выделенным из нее. И здесь выступает стремление к стихийной эгалитарности, то самое, что образовало утопию Сечи, выступает идея целостного, недифференцированного коллектива, которая воплотилась в образах запорожского войска, — стремление и идея, явно демократические, направленные против «цивилизации» феодалов и капиталистов одновременно, прогрессивные в те годы, но в то же время стихийные, не лишенные некой массовой «толпности», некоего «мужицкого» нигилизма и в то же время патриархального деревенского морализма.

4

Перейти на страницу:

Похожие книги

Юрий Олеша и Всеволод Мейерхольд в работе над спектаклем «Список благодеяний»
Юрий Олеша и Всеволод Мейерхольд в работе над спектаклем «Список благодеяний»

Работа над пьесой и спектаклем «Список благодеяний» Ю. Олеши и Вс. Мейерхольда пришлась на годы «великого перелома» (1929–1931). В книге рассказана история замысла Олеши и многочисленные цензурные приключения вещи, в результате которых смысл пьесы существенно изменился. Важнейшую часть книги составляют обнаруженные в архиве Олеши черновые варианты и ранняя редакция «Списка» (первоначально «Исповедь»), а также уникальные материалы архива Мейерхольда, дающие возможность оценить новаторство его режиссерской технологии. Публикуются также стенограммы общественных диспутов вокруг «Списка благодеяний», накал которых сравним со спорами в связи с «Днями Турбиных» М. А. Булгакова во МХАТе. Совместная работа двух замечательных художников позволяет автору коснуться ряда центральных мировоззренческих вопросов российской интеллигенции на рубеже эпох.

Виолетта Владимировна Гудкова

Драматургия / Критика / Научная литература / Стихи и поэзия / Документальное