Но председатель требует подчиниться постановлению относительно ограничение времени, и Гойбро принуждён сесть.
— Как обидно! — сказала фру Дагни. — Он только что начал.
Она была, вероятно, единственным человеком в зале, следившим за речью даже тогда, когда Гойбро говорил плохо. В этом человеке было нечто, производившее на неё впечатление, звук его голоса, эти странные суждения, сравнение с блуждающей кометой; это был словно слабый отзвук голоса Иоганна Нагеля, и перед нею стали проноситься образы. Но всё же она скоро пожала плечами и зевнула. Когда немного спустя в зале начало становиться неспокойно и послышались громкие призывы к голосованию, она сказала:
— Не пора ли уходить? Будьте так добры, проводите меня домой!
Люнге тотчас же встаёт и помогает ей надеть пальто. Это было для него удовольствием, он не желал бы ничего лучшего! Он шутил и отпускал остроты, которые вызывали её смех, в то время как они спускались по лестнице и выходили на улицу.
— Не написать ли мне о нём заметку, об этом человеке с блуждающей кометой, немного поиздеваться над ним?
О, нет, — сказала она, — оставьте его в покое. Нет, как же всё-таки произошла эта история с пастором? Расскажите мне, что он сделал?
Но Люнге всегда знает, что делает; никто не может поймать его, он не говорит лишнего. Только несколько слов о происшествии, остальное он скрывает во мраке. Между тем они вышли на площадь перед вокзалом, сели на извозчика и поехали по улице Драмменсвайен, на виду у всех, при ярком свете газа.
V
В течение многих дней Христиания ни о чём ином не говорила, как исключительно об огромном скандале. В первое утро, когда бомба взорвалась, всем показалось, точно что-то треснуло в самом основании города, всякий человек словно находился накануне своего падения, раз даже этот могущественный священник, чьё имя было известно по всей стране, был теперь уничтожающим ударом сброшен в грязь. Но Люнге был уверен в своём деле; он не обращал внимание на угрозы и крики, никто не мог поколебать его устойчивой позиции. Он часто снова приводил всю историю, повторял свои обвинения в ещё более резкой форме, а когда первая сенсация прошла, он позаботился о том, чтобы не дать остыть своим обличениям; при помощи маленьких добавлений, маленьких забытых подробностей, он использовал эту историю до крайних пределов, сам изобретал себе противников, когда интерес стал уже ослабевать, печатал яростные анонимные письма, которые он получал от приверженцев пастора, и наводнял город своими разоблачениями. Публика пошла на приманку, было совершенно бесполезно не признавать значение за этим единственным в своём роде редактором; все, даже его закоренелые противники, должны были опуститься на колени и признать, что это был не человек, а прямо дьявол.
И Люнге в первый раз испытывал такой большой триумф. Одним этим ударом он собрал немало подписчиков. Люди, жизнь которых была до некоторой степени безупречна, читали его газету ради развлечения и из любопытства, чтобы следить за скандалами, а бедные неудачники, у которых лежал на совести тот или иной тайный грех, лихорадочно проглатывали «Газету», с бьющимся сердцем, полные страха, что теперь настала очередь разоблачения их грехов.
Теперь надо было поддерживать дело на ходу, продолжать, как говорят бильярдные игроки, оставаться в ударе. Люнге не был таким человеком, чтобы раньше времени успокоиться. Эта история с пастором была, в действительности, только первым большим ударом. Он ещё не проник повсюду, в каждый дом, в каждое сердце, эта идея витала перед ним постоянно.
Между тем, откровенно говоря, он надеялся, что скандал наделает ещё больше шума и принесёт ещё большие доходы. Протоколы не показывали особенно сильного прилива подписчиков, они не являлись толпами, наоборот, нашлись даже такие наивные люди, которые из-за скандала именно и перестали читать газету. Разве можно понять этих людей? Он сообщил единственную в своём роде новость, а её отказываются читать! Но, во всяком случае, ему удалось в течение некоторого времени быть на устах у всех. Он прибавил значительную долю мгновенного могущества к своей уже установившейся славе, а это само по себе уже стоило больших денег. Он чувствовал себя далеко не утомлённым, его энергия стала ещё больше, он не мог удержаться от улыбки, вспоминая, как долго полиция и начальство не решались вмешиваться, и как он наконец ловко принудил их поступать согласно его желанию. И пастор был с позором смещён.
Люнге совсем не стал высокомерен после этой большой победы, — наоборот. Удача сделала его обходительным, настроила его мягко и ласково, он бескорыстно помогал многим беднякам и слегка понизил насмешливый тон своих статей. Только с правительством он продолжал обращаться по-прежнему — со всей беспощадностью, какую он только мог вложить в своё перо, защищая, как герой, старые принципы, выдвинутые им и левой. Никто не мог бы обвинить его в уступчивости.