Редактор Люнге не хотел признаться самому себе, что он проделывал эти небольшие уловки с газетой, чтобы скрыть её недостатки. Нельзя уж было больше отрицать, что прежнего пыла оставалось всё меньше и меньше. Его талант имел свои границы. Он был хитрым деревенским парнем, с умной головой и настолько сильным мгновенным негодованием, что ему не стоило почти никакого труда написать эпиграмму; на большее он не был способен; всё, что выходило за пределы одного столбца, он принуждён был давать писать другим. И вот он уже в течение многих лет писал свои заметки в семь строчек, он вложил в них весь свой запас иронии и горечи, его силы начали ослабевать, и он стал всё большую и большую часть работы предоставлять редакции. Ему никогда не приходило в голову считать своё дело потерянным, уважение к нему пустило слишком глубокие корни в общественном мнении, он ещё был способен играть свои номера с большим умением. Надо было прикрывать появляющиеся недостатки новыми неожиданностями, ведь никогда не могут надоесть разоблачения странствующих проповедников в Вестланде и пронырливых агентов в Осло. Когда он почувствовал, что идёт на убыль его полемический талант, при помощи которого он не раз одерживал блестящие победы в спорах, он переменил фронт, стал деловитым, начал вдруг осуждать тон печати и не мог вдоволь нагореваться по поводу этого тона. Как грубо и недостойно спорить таким образом! «Газета» не должна вмешиваться в эти дрязги, она слишком высоко себя ценит для этого, она должна употреблять свои силы на другие задачи. Нельзя переступать в печати известных границ, которые воспитанные люди обыкновенно ставят себе в частных спорах. «Газета» просто не будет больше отвечать на нападки, и за это её будут одобрять все воспитанные люди... Но люди, которые знали Александра Люнге, никак не могли понять, откуда у него взялась эта идея о воспитанности.
Теперь, прежде всего, надо было использовать Фредрика Илена; никакая другая газета не могла похвалиться более благородным именем, которое носили многие поколения генералов, епископов и крупных администраторов. Этот молодой человек удачно и умно излагал отвлечённые рассуждения о ягодах и приготовлении дрожжей; что мешало теперь Люнге дать ему возможность заняться более насущными вопросами? Ведь имелось много разных вещей, которые входили в область познаний кандидата естественных наук. И Люнге останавливает его однажды, как раз в то время, когда Илен передал ему пару столбцов о норвежском «Женевском», и решительно предлагает ему постоянное место в газете, за такое и такое вознаграждение.
Илен смущается и делает удивлённое лицо.
Предложение повторяется.
Люнге замечает, что к этому надо отнестись как к временной мере. Нет никакого сомнения, что Илена в будущем ожидает стипендия, так что речь идёт не о бессрочном договоре, а только о временном определённом занятии.
Илен находит предложение прекрасным и вознаграждение очень высоким, он соглашается, и уговор заключён.
Скоро Илену пришлось ещё поспорить с Лео Гойбро, который вмешался в чужие дела и советовал ему не делать этого шага. Не было таких вещей, в которых Гойбро не видел бы несчастья!
— Вы пожалеете об этом, — сказал Гойбро. — Это спекуляция. — И он пожал руку Илена, с влажными глазами, прося его одуматься.
Но Илен ответил:
— Я благодарю вас за ваше участие ко мне. Но в данном случае вы должны согласиться, что здесь прекрасное предложение и высокая плата.
Не помогло и то, что Гойбро сильно обиделся и ушёл своей дорогой; слава Богу, Илен теперь больше не зависит от других, притом Эндре Бондесен мог бы тоже снять угловую комнату в случае, если бы она опустела.
Впрочем, скоро выяснилось, что Гойбро совсем и не думал переселяться, он не упоминал больше ни одним словом о работе Илена в «Газете»; вероятно, он был занят другими мыслями. Он стал ещё более замкнутым и всё реже и реже появлялся в комнатах; девушки сидели весь день почти совсем одни. Гойбро стал также менее обходительным за последнее время, он утратил некоторую часть того расположения, которое все питали к нему вначале. Однажды вечером он даже серьёзно рассердил Софию. Всё дело вертелось вокруг глупейшего пустяка, они совершенно неожиданно затеяли спор о браке. Гойбро никак не мог понять, как могла эта чёрствая эмансипированная женщина, со стрижеными волосами, вмешиваться в такие вопросы, как брак; она представлялась ему чем-то вроде мужчины в юбке, существом третьего пола; если её разрезать, из неё посыплются камни. Он был вообще в плохом настроении и давал фрёкен Софии дерзкие ответы. Шарлотта сидела тут же на своём стуле и слушала, но ничего не говорила. Она кривила иногда своё лицо, точно весь разговор был ей неприятен. И всё же Гойбро казалось, что только она могла иметь своё мнение в этом деле, и всё, что он говорил, он говорил исключительно ради неё, хотя он сам горько раскаивался, что сидел здесь с такими мыслями.