Думы, горькие, как полынь-трава, не<от>вязные, тоскливые, как ненастные осенние вечера, уходят туда, где теперь на зябком ветре, под дождями и метелями, под студеной изморосью, в грязи и слякоти идет великая работа, кипит страда безбрежная и неусыпная. Работа боевая. Страда по<вин>ная[15], служебная, подготовительная.
С трепетом робких надежд, томительных, вздыхающих, с лихорадочной тревогой ожиданий толкутся и копошатся около этой работы тысячи людей, выжитых из родного гнезда, из обжитого угла, — людей мне близких и невыразимо жалких. Хутора, спрятавшиеся в степных балках, буераках, рощицы, крошечные полевые плетеные хатки, старые скотные дворы, по-казацки «базы», — всё, в прежние времена к зиме обычно пустующее, заброшенное, ныне убого оживлено кибитками, арбами, тощей скотинкой и озябшими людьми, не имеющими иного приюта, кроме безбрежной степи под низким серым небом.
Из-за барьера, отделяющего их от врага, из-за Дона, с седых курганов и меловых высот правобережья — глядят они каждый день на далекие церкви родных станиц, на ветрянки, на светлые полянки песков. Глядят, вздыхают. Шепчут губы детскую молитву Неведомому и Всемогущему, и глаза застилаются слезами…
Они, конечно, висят гирей на ногах войсковых частей. Они стесняют боевую работу, затрудняют продовольствие, снабжение фуражом, вопрос размещения. Но они же придают войскам тот дух прочного ожесточения и непримиримости, который служит залогом успеха. Дух святой ненависти к врагу, притеснителю, расхитителю трудового достояния, неудовлетворенную жажду отмщения. Отныне борьба не на жизнь, а на смерть перешла из области ораторских фигур в полосу действительного массового настроения.
И как бы порой положение наше ни было трудно и тяжко, каких бы возмутительных размеров ни достигало наше разгильдяйство, ротозейство, беззаботность и непредусмотрительность, какие бы прорехи ни зияли в механизме нашей обороны — я верю в чудодейственную силу этой отныне неискоренимой ненависти к красному угнетателю, ожесточившей сердце народа. Она выручит, она спасет. Я знаю: эгоизм, низкое лукавое ныряние в сторону от долга, шкурничество, безбрежное воровство, усталость, разутость, раздетость еще не раз бросят нас в зыбкую пучину тревог и отчаяния. Но каждый раз с удвоенной и утроенной силой вспыхнет огонь святой ненависти к угнетению, во имя чего бы оно ни входило в жизнь. В наличности ее и прочности нет сомнений для тех, кто разделяет скитания и тоску бесприютности в холодном, тускло-золотистом просторе наших родных степей с беженцами медведицких и хоперских станиц.
Августовское отступление было совсем иного характера, чем январское. Четыре месяца хозяйствования красных научили станичников уму-разуму больше, чем миллионы воззваний, указов, прокламаций и речей. В январе из станиц и хуторов уходили только «реестровые кадеты», т. е. занесенные в списки обреченных, воинствующие противники большевизма и полу-большевизма, имевшие все основания опасаться расправы от местных, до поры до времени таившихся шакалов доморощенного большевизма. У этих сторонников советской власти по ту сторону баррикады были родственники, члены семьи, своя заручка, и естественно, что каждое слово, каждая царапина, полученная здесь с «кадетской» стороны, должны были быть возмещены десятикратным воздаянием. Потому «кадеты» и уходили.
Иной раз удивительным казалось, что заведомые «буржуи», богачи спокойно оставались дома, а очевидные пролетарии, голяки, бросали скудный родной угол и шли с отступающими. Так удивил меня прошлой зимой сосед мой Антон Мокров, плотник по профессии и несомненный кандидат в члены комитета бедноты по своему имущественному состоянию.
— Антон, да ты-то чего испугался?
— Занесен в кадеты.
— На каком основании?
— Да так… С Андреем Красиным подрались мы через колодезь… Вышел сурьез маленький. Конечно, я подломал его под себя и патрет попортил ему трохи… А вот после-то хватился, да поздно: надо бы уважить, пущай бы он мне лучше раза два, ну три дал бы в морду… пересопел бы, и все…
— Да почему же?
— А потому! У него три сына в красных — вот почему. Он теперь, Андрей-то, — его рукой не достанешь. Я бы, может, и не пошел, ну, баба пришла с улицы, говорит: — Антон, не быть тебе на воскресе, Андрей Красный грозит при всем народе: «Придут — говорит — на<ши>, первому Антошке Губану конец будет! Кадет, мол, такой-сякой, он на мне рубаху опустил у колодезя. Я ему это не подарю!»… Чего же делать оставалось: сгребся и пошел…
— Да какой же ты кадет?
— А чем докажешь, что не кадет? Я, конечно, за казачество всегда стоял. И Андрюшку когда бил, я ему пробукварил всё — и про сынов, и про измену казачеству, и про то, как он вербёнки общественные покрал… Всё… Обыкновенно, как в нашем быту водится при сурьезе…