«Знаешь, там, в крытке, меня все время посещали картины прошлого. Хронологически шла полнейшая каша, однако картины эти всякий раз проявлялись с какой-то обалденной яркостью, с массой деталей, возрождались все ощущения прошлого, вплоть до ускользающих, тогда еще не понятых. Как будто я проживал свою жизнь заново, но с большей ценностью всех моментов. Знаешь, иногда говорят, что умирающий в последний миг проживает всю свою жизнь до мельчайших подробностей? Возникает возражение: это вздор, как можно всю жизнь увидеть за один миг? Я много думал об этом и пришел к мысли, что этот миг на самом деле приходит уже за пределами жизни, то есть там, где время уже вышло для умирающего, он видит, а вернее, понимает свою прошедшую жизнь за пределами счета минут, годов, тысячелетий. Какое-то приближение к этому мигу я, очевидно, испытывал там, в вонючей крытке, на гнусной шконке, во мраке. Здесь этого нет. Я просто проваливаюсь и просыпаюсь рядом с тобой или без тебя. Открою тебе секрет: без тебя я наслаждаюсь своей постелью, нежусь, как когда-то нежился маленький Никодимчик. Нежусь своим одиночеством и оттягиваю подъем, потому что знаю, что, несмотря на все упражнения и плаванье, меня вскоре обратает депрессуха. Она меня поджидает, эта сука, и тогда, когда я просыпаюсь рядом с тобой. Я смотрю на тебя, такую юную, — ты, между прочим, помнишь, что я старше тебя на двадцать два года? — на такую совершенную, и думаю, что ты не моя и я не твой. И все вокруг меня не мои, такие здоровые, цветущие, шумные, юморные. Там, в „Фортеции“, со мной в камере были трое, такие окселотловские типы, или прототипы; я к ним привык. Там я вставал не с депрессухой, а с отчаянием; это разные вещи. Я знал, что и мои друзья с тем же чувством встают, однако преодолевают его жаждой сопротивления. Эта жажда не потерять лицо, не превратиться в тварь дрожащую нас всех обуревала, но никто об этом не говорил. Сашка, Фил и Игорь все эротические истории рассказывали из собственной практики, а я молчал. Ты что молчишь, олигарх, посмеивались они, боишься затопить весь наш „Декамерон“ своими историями? О чем я мог им рассказать, о том, как меня моя жена всю жизнь мучила? Ты знаешь, Ленка, я теперь понимаю, почему при Сталине тюремные лагеря назывались „исправительными“. Они были направлены на „исправление“ гордыни, на растирание в прах человеческого индивидуализма. Там была забота обо всех, забота типа МИО, система „Мать-И-Отец“. Если бы не мучения, не голод, не вонь, не унижения со стороны охраны, можно было бы „исправиться“, притереться к этой отчизне…»
Говоря все это, он курил одну сигарету за другой, а Ленка вынимала каждую недокуренную сигарету у него изо рта или из пальцев и заканчивала сама. Вдруг он оборвал свои признания, и они несколько минут просидели молча. Потом она как-то особенно нежно к нему приластилась и спросила:
«Ты хочешь вернуться?»
Он пожал плечами.
«Не знаю. Еще не решил. Надо все обдумать, может быть, с Баззом потереть, чтобы все получилось как-то более или менее естественно. А ты, Ленка, что, хочешь здесь остаться?»
Теперь уж она пожала своими хоть и нежными, но очень сильными плечами.
«Что значит „здесь“? Ведь я все время по всем этим турнирам, по всей планете циркулирую. Ну купила все же и здесь для себя „одиночку“, студию в двести пятьдесят квадратов с одним огромным окном на Гран Пляж. Хочешь там у меня пожить, мой Ген? Забыть, что ты владыка-олигарх, с одной стороны, и вечный зек — с другой? Пожить со мной у меня просто как любовник. Заниматься только любовью, бесконечно совершенствоваться, применять всяческие средства для беспредельного улучшения, мой милый, милый, мой несчастный Ген Стратов…»
Этот кончик последней фразы можно было бы и не произносить, однако она произнесла, а потом и еще одну фразу, которую уж совсем можно было бы не произносить: «И ничего не бойся, я обо всем договорюсь с Ашкой».
Усмехнувшись, он встал, сильно потянул ее на себя и даже хлопнул ладонью по заднице.
«Пойдем выпьем и разбежимся до утра».
XIII. Через годы, через расстоянья
Когда они вернулись в «Ангар», там уже царило то, что когда-то в шестидесятые годы в богемных компаниях называлось «кризисом жанра». Сервировка была давным-давно безнадежно перепутана. Большинство столов было уже покинуто, только кое-где еще упорно торчали какие-то припозднившиеся, а точнее, сильно набухавшиеся компании. То там, то сям выяснялись некоторые любовные отношения, в некоторых случаях поднимался крик, кто-то вдруг яростно пробегал через зал, то ли в погоню, то ли в побег. Пистолетчина все же не проявилась — интеллигентные люди как-никак.