Луна опять сопутствует образу Татьяны. Зимой она рано-рано встает при свечах,
Разумеется, при луне она пишет письмо Онегину – поступок, который мог осуществиться только ночью, в призрачном свете обманчивого и неверного ночного светила, порождающего в душах смятение и любовную горячку.
Поразительно, что в мире русской природы Татьяна ищет то же самое, что в книге: «тайну прелесть»[210]:
Пушкинское выражение – «тайная прелесть» – нужно понимать широко: и как прелесть, то есть полноту жизни, в которой содержится тайна, страшная и прекрасная, но в то же время и как соблазн, искушение (старославянское слово «прелесть» до сих пор в церковном языке означает влечение к греху и пребывание под его властью). В этом, последнем, смысле луна символизирует ночную природу души Татьяны, потому что в героине, конечно, есть и дневная сторона души – радостная, открытая миру и людям солнечная природа. Пушкин сравнивает ее с солнечным зимним днем:
В Татьяне должна победить и в конце концов побеждает солнечная сторона ее души – истинная прелесть, прелесть как полнота жизни в ее природном круговороте, когда дни в деревне катились за днями, менялись только времена года да церковные праздники, сопровождавшие природный цикл и свято соблюдавшиеся семейством Лариных:
В этой неторопливой череде дней есть прелесть подлинной жизни. Душа Татьяны имеет какое-то внутреннее сродство с красотой природных пейзажей.
Любопытно, что, оказавшись в деревне, Онегин, этот городской житель и дитя цивилизации, проникается чувством причастности естественному ходу жизни. Он живет в размеренном неторопливом ритме, какой задает природный цикл смены времен года. Его времяпрепровождение – спокойная созерцательность и, с другой стороны, не слишком тягостное одиночество («Порой белянки черноокой // Младой и свежий поцелуй…»). Все потому, что из замкнутого мира изящных безделушек и модных химер герой попадает в большой, настоящий мир, который нельзя присвоить («Цветы, любовь, деревня, праздность, // Поля! я предан вам душой» (I, LVI)).
Книжный дендизм Онегина, поза Мельмота или Чайльд-Гарольда на фоне косогоров, полей, сосен, берез и рек настолько неестественны, что он о них забывает. Онегину нет надобности проглатывать это необъятное пространство большого мира Руси (ср. столкновение двух пушкинских эпиграфов перед II главой: «О rus» Hor. (О деревня! Гораций) и «О Русь!»). Онегин даже вписывается в него. Вот почему «Онегин живо тронут был» искренностью любовного письма Татьяны, пускай и насквозь книжного. Он не пожелал уничтожать «доверчивость души невинной», не стал так сказать «проглатывать» Татьяну, как петербургских «кокеток записных» или устриц, сбрызнутых лимоном. Наоборот, он «явил // Души прямое благородство», сохранив в тайне этот немыслимый с точки зрения светской морали поступок Татьяны – все потому, что пространство его личности расширилось и раздвинулось до просторов природного мира, который окружал его в деревне.