И еще он подумал, что неплохо бы наведаться в спеленутую осьминожьими бетонными щупальцами церковь внутри развязки. Вспомнив про церковь, Никита вдруг понял, что откуда-то уже знает про сегодняшние «часы», и что все это: езда на джипе по притихшей сиреневой Москве, разговор с Саввой, еще только предстоящее ночное возвращение домой и что-то еще — уже было. Он ощутил невозможное чувство тревоги (почему это повторяется?) и одновременно покоя, причем не простого, а, так сказать, мировоззренческого, если, конечно, иллюзию бесконечности (множественности) бытия можно считать покоем. Получалось, что утекая, жизнь (какие-то ее фрагменты) куда-то (во что-то) перетекала.
Бог общался с Никитой посредством «deja vu», то есть в жанре «уже виденного». Иначе, по всей видимости, и не могло быть в храме вне неба и внутри бетона. Чем-то этот храм напоминал первые — катакомбные — какие тайком ставили христиане на просторах Римской империи. Но если из тех храмов христианство победительно пошло по планете, то куда оно пойдет из… этого — посреди бетонной развязки? А может быть, подумал Никита, именно такие храмы и есть последнее прибежище Бога на земле? Если сквернословящая шпана изгнала его даже из искусства (прокуренной комнаты)?
Никита почувствовал, как он преисполняется твердостью сродни твердости оловянного солдатика, не подчинившегося, как известно, ни злому черту из табакерки, ни крысе, вознамерившейся проверить его паспорт. Бог — в смысле одна из миллионов его ипостасей — увиделась ему в образе одноногой, как и оловянный солдатик, бумажной балерины. И не мог Никита измыслить для себя счастья мучительнее и желаннее, нежели сгореть вместе с Господом своим в пламени… чего?
Никита подумал, что всем хороши часы Саввы, только вот нет в них полюбившегося ему огня, что «просиял над целым мирозданьем и в ночь идет, и плачет, уходя». Теперь Никита знал, в каком огне предстоит ему сгореть (воссоединиться) с Богом. Он понял, что часы Саввы — это отнюдь не часы истории, часы мирозданья, а сам Савва, часовой стрелкой прошедший по всему циферблату. И еще понял, что он, Никита — бесконечно малый винтик в других часах — Господа — и что он сделает все, от него (и не от него) зависящее, чтобы часы Господа шли как им назначено, а именно, через человеческое сердце, а не через умственное конструирование реальности, как часы Саввы.
«Ты спрашиваешь, где Бог? — услышал Никита трубный голос Саввы, хотя уже знал ответ: в храме посреди бетонной развязки и в его, Никиты, сердце. — Бог там, — ответил Савва, — где животворящая воля, где порядок, где малые сии находятся под неусыпным отеческим попечением, а не выброшены на мороз, яко лишние щенки, али старые изработавшиеся псы. — Отчего-то Савва заговорил витиевато и с сомнительными покушениями на старинную образность, когда, вероятно, собаки занимали в жизни человека более важное место, а может, наоборот, человеческая и собачья жизнь не сильно друг от друга отличались. — А знаешь, где Бога нет? — продолжил он уже скучным (современным) голосом. — Где распад, разложение, печаль, где часы, которые я придумал, идут, как если бы их завод был вечен. Бога нет там, где свобода. Полная и окончательная, как смерть».
Девятый час предстал в образе молодых и не очень людей в золоте, в перстнях, дорогих сорочках, тысячедолларовых ботинках, при непростых, посверкивающих бриллиантами часах и крохотных (как они ухитрялись набирать толстыми пальцами длиннющие номера?) мобильных телефонах. Одна стена часа-сектора была сплошь в богатых иконах-новоделах. У Никиты не было ни малейших сомнений, что иконы написаны по заказам этих отнюдь не бедных людей. Он примерно представлял себе, что это за люди, и не сомневался, что фонд «Национальная идея», где они в данный момент находились, не мог существовать без (по крайней мере финансового) их участия.
Люди между тем почти вплотную подходили к сочащемуся золотом, киноварью, кобальтовой синевой иконостасу, подносили руки ко лбам, желая перекреститься, но какая-то сила не позволяла им это сделать, как если бы иконостас и эти люди были одинаково заряженными, а потому отталкивающими друг друга кусками металла.
Отступив, они пристально и с недоумением вглядывались в написанные и освященные за их деньги иконные лики и библейские пейзажи, как будто хотели с их (оплаченной) помощью прочитать будущее и навсегда забыть прошлое, но, судя по тоске на лицах, ничего не могли там прочитать (и, следовательно, забыть), а если что-то и могли, то прочитанное (и не забытое) их отнюдь не радовало.