Читаем Реформы и реформаторы полностью

Но он тотчас прогнал эту мысль, отмахнулся от нее, как от назойливой мухи: буди воля Божья во всем; пусть батюшка кует железо на здоровье, он делает свое, а Бог – свое; захочет Бог – и лопнет железо как мыльный пузырь.

И он еще слаще отдался мечтам. Чувствуя себя уже не сильным, а слабым – но это была приятная слабость, – с улыбкой все более кроткой и пьяной слушал, как море шумит, и чудилось ему в этом шуме что-то знакомое, давнее-давнее – то ли бабушка баюкает, то ли Сирин, птица райская, поет песни царские.

– А потом, как землю устрою и народ облегчу, с великим войском и флотом пойду на Царьград. Турок повыбью, славян из-под ига неверных освобожу, на Святой Софии крест водружу. И соберу Вселенский собор для воссоединения Церквей. И дарую мир всему миру, да притекут народы с четырех концов земли под сень Софии Премудрости Божией, в царство священное, вечное, во сретение Христу Грядущему!..

Ефросинья давно уже не слушала – все время зевала и крестила рот; наконец встала, потягиваясь и почесываясь.

– Разморило меня что-то. С обеда, чай, немца-то ждавши, не выспалась. Пойду-ка-сь я, Петрович, лягу, что ли?

– Ступай, маменька, спи, с богом. Может, и я приду погодя – только вот голубков покормлю.

Она вышла в соседнюю комнату – спальню, а царевич – на галерею, куда уже слетались голуби, ожидая обычного корма.

Он разбрасывал им крошки и зерна с тихим ласковым зовом:

– Гуль, гуль, гуль.

И так же, как, бывало, в Рождествене, голуби, воркуя, толпились у ног его, летали над головой, садились на плечи и руки, покрывали его, точно одевали, крыльями. Он глядел с высоты на море, и в трепетном веянье крыльев казалось ему, что он сам летит на крыльях туда, в бесконечную даль, через синее море, к светлой, как солнце, Софии Премудрости Божией.

Ощущение полета было так сильно, что сердце замирало, голова кружилась. Ему стало страшно. Он зажмурил глаза и судорожно схватился рукою за выступ ограды: почудилось, что он уже не летит, а падает.

Нетвердыми шагами вернулся он в комнату. Туда же из спальни торопливо вышла Ефросинья, уже совсем раздетая, в одной сорочке, с босыми ногами, влезла на стул и стала заправлять лампадку перед образом. Это была старинная любимая царевичева икона Всех Скорбящих Матери; всюду возил он ее за собою и никогда не расставался с нею.

– Грех-то какой! Завтра Успение Владычицы, а я и забыла. Так бы и осталась без лампадки Матушка. Часы-то, Петрович, будешь читать? Налой готовить ли?

Перед каждым большим праздником, за неимением попа, он сам справлял службы, читал часы и пел стихеры.

– Нет, маменька, разве к ночи. Устал я что-то, голова болит.

– Вина бы меньше пил, батюшка!

– Не от вина, чай, от мыслей: вести-то больно радостные!..

Засветив лампадку и возвращаясь в спальню, она остановилась у стола, чтобы выбрать в подаренной немцем корзине самый спелый персик: в постели перед сном любила есть что-нибудь сладкое.

Царевич подошел к ней и обнял ее.

– Афросьюшка, друг мой сердешненький, аль не рада? Ведь будешь царицею, а Селебеный…

«Серебряный» или нежнее, как выговаривают маленькие дети, «Селебеный» было прозвище ребенка, непременно, думал он, сына, который должен был родиться у Ефросиньи: она была третий месяц беременна. «Ты у меня Золотая, а сынок будет Серебряный», – говорил он ей в минуты нежности.

– Будешь царицею, а Селебеный – наследником, – продолжал царевич. – Назовем его Ванечкой – благочестивейший, самодержавнейший царь всея России Иоанн Алексеевич!..

Она освободилась тихонько из его объятий, оглянулась через плечо, хорошо ли лампадка горит, закусила персик и, наконец, ответила ему спокойно:

– Шутить изволишь, батюшка! Где мне, холопке, царицею быть?

– А женюсь, так будешь. Ведь батюшка таковым же образом учинил. Мачеха-то Катерина Алексеевна тоже не знамо какого роду была – сорочки мыла с чухонками, в одной рубахе в полон взята, а ведь вот же – царствует. Будешь и ты, Ефросинья Федоровна, царицею, небось, не хуже других!..

Он хотел и не умел сказать ей все, что чувствовал: за то, может быть, и полюбил он ее, что она простая холопка; ведь и он, хотя царской крови, тоже простой, спеси боярской не любит, а любит чернь; от черни-то и царство примет; добро за добро: чернь сделает его царем, а он ее, Ефросинью, холопку из черни, – царицею.

Она молчала, потупив глаза, и по лицу ее видно было только, что ей хочется спать. Но он обнимал ее все крепче и крепче, ощущая сквозь тонкую ткань упругость и свежесть голого тела. Она сопротивлялась, отталкивая руки его. Вдруг нечаянным движением потянул он вниз полурасстегнутую, едва державшуюся на одном плече сорочку. Она совсем расстегнулась, соскользнула и упала к ее ногам.

Вся обнаженная, в тусклом золоте рыжих волос, как в сиянии, стояла она перед ним. И странною, и соблазнительною казалась черная мушка над левою бровью. И в скошенном, удивленном разрезе глаз было что-то козье, чуждое и дикое.

– Пусти, пусти же, Алешенька. Стыдно!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже