Версия Погодина закрепилась в русской исторической литературе, и последующие поколения ученых-историков, в сущности, лишь вносили в ее изложение различные нюансы и оттенки. При этом мало кто решался впрямую оправдывать Петра I, но большинство оценивали совершенное им как трагическую необходимость. Между тем уже у Погодина промелькнули слова о требуемой историей «искупительной жертве», вызывающие аллюзии с библейскими Авраамом и Исааком и евангельским образом Бога-Отца, приносящего своего Сына в жертву людям. Намеренно или нет, но именно ассоциацию с этими образами должны были возбуждать погодинские описания душевных страданий Петра и его жертвы, с той, правда, разницей, что царевичу Алексею не суждено было ни воскреснуть, ни даже обрести посмертную святость.
В годы советской власти подобное представление о трагедии двухсотлетней давности, хотя, конечно, без библейских аллюзий, было закреплено в массовом сознании сперва романом А. Н. Толстого «Петр Первый», а затем снятым по этому роману одноименным кинофильмом (вышел на экраны в 1940 г.). В эпоху классовых битв, когда ценность человеческой личности определялась ее преданностью делу революции, а в способности пожертвовать ради этого самым близким человеком видели лишь долг, поступок Петра I казался естественным и единственно возможным. В годы Великой Отечественной войны легитимность, оправданность именно такого поведения была подтверждена судьбой старшего сына высшего авторитета того времени – И. В. Сталина. Через три века история как бы повторилась. И можно предположить, что и сам бывший семинарист Сталин, ощущавший себя всемогущим, почти Богом и одновременно пытавшийся сравняться с Петром Великим в деяниях, принимая решение не спасать сына из плена (как говорили, не считая возможным менять солдата на маршала), бессознательно, а может быть, и вполне осознанно ориентировался на представленный в романе и фильме образец. В массовом же сознании отныне утвердился образ безвольного, истеричного и трусливого царевича Алексея – такого, каким он показан в фильме[64]. Тем сложнее, драматичнее и парадоксальнее выглядит интерпретация конфликта отца-царя и сына-царевича предстающая перед читателем со страниц романа Д.С.Мережковского (1865 – 1941) «Антихрист (Петр и Алексей)».
Публикация Н. Г. Устряловым материалов «дела царевича Алексея» сделала само это дело фактом русской истории и национальной мифологии, и оно, конечно же, не могло не найти отклика в искусстве и литературе. Так, в 1871 г. публика впервые познакомилась со ставшей впоследствии знаменитой картиной Н. Н. Ге «Петр I допрашивает царевича Алексея в Петергофе»[65], а в 1875 г. был опубликован роман полузабытого ныне писателя П. В. Полежаева «Царевич Алексей Петрович»[66]. Вышедший в 1905 г. – это был очередной переломный год русской истории – роман «Антихрист (Петр и Алексей)» завершал трилогию Д. С. Мережковского «Христос и Антихрист» (1895 – 1905). Смысл романа может быть понят лишь в контексте религиозно-философских исканий писателя, чья жизнь и деятельность с конца 90-х годов XIX в. «описывается парадигмой последовательного созидания и развития особого концептуального дискурса – создания нового религиозно-мистического учения на основе формирования “нового религиозного сознания”». Петр и Алексей «воплощают две противонаправленные тенденции – языческую и христианскую», но «герои книг [Мережковского] и их исторические прототипы очевидно дистанцируются друг от друга, исключая возможность оценки героев с позиции исторического знания»[67].
Подобная интерпретация романа «Антихрист» представляется чересчур жесткой и прямолинейной. Конечно, тема Петра-Антихриста, разрушающего, подавляющего Церковь и традиционную веру, является центральной в романе, писавшемся, когда проблема грядущего пришествия Антихриста занимала важное место в творчестве русских религиозных философов и публицистов, живших в те годы предчувствием революции.