– Не тебе бы говорить, не мне бы слушать, ваше преподобие! – не выдержав, наконец воскликнул царевич. – Кто Церковь царству покорил? Кто люторские обычаи в народ вводит, часовни ломать, иконы ругать, монашеский чин разорять царю приговаривал? Кто ему разрешает на вся?..
Вдруг остановился. Монах глядел на царевича таким пристальным, пронзающим взором, что ему стало жутко. Уж не хитрость ли, не ловушка ли все это? Не подослан ли к нему Федос шпионом от Меншикова или от самого батюшки?
– А знаешь ли, ваше высочество, – начал Федоска, прищурив один глаз с бесконечно лукавой усмешкой, – знаешь ли фигуру, в логике именуемую reducto ad absurdum – сведение к нелепому? Вот это самое я и делаю. Царь на Церковь наступил, да явно бороть не смеет, исподтишка разоряет, гноит да гношит. А по мне, ломать – так ломай! Что делаешь – делай скорее. Лучше прямое люторство, нежели кривое православие; лучше прямое афейство, нежели кривое люторство. Чем хуже, тем лучше! К тому и веду. Что царь начинает, то я кончаю; что на ухо шепчет, то я во весь народ кричу. Им же самим его обличаю: пусть ведают все, как Церковь Божия поругана. Слюбится – стерпится, а не слюбится – дождемся поры, так и мы из норы. Отольются кошке мышкины слезки!..
– Ловко! – рассмеялся царевич, почти любуясь Федоскою и не веря ни одному его слову. – Ну и хитер же ты, отче! Хитер как бес...
– А ты, государь, не гнушайся и бесами. Нехотя черт Богу служит…
– С чертом, ваше преподобие, себя равняешь?
– Политик я, – скромно возразил монах. – С волками жить, по-волчьи выть. Диссимуляцию не только учителя политичные в первых царствования полагают регулах, но и сам Бог политике нас учит: яко рыбарь облагает удильный крюк червем, так обложил Господь дух свой плотью Сына, и впустил уду в пучину мира, и перехитрил и уловил врага-диавола. Богопремудрое коварство! Небесная политика!
– А что, отче святый, в Бога ты веруешь? – опять посмотрел на него царевич в упор.
– Какая же, государь, политика без Церкви, а Церковь без Бога?
И странно, не то дерзко, не то робко, хихикнув, прибавил:
– А ведь и ты умен, Алексей Петрович! Умнее батюшки. Батюшка хотя и умен, да людей не знает – мы его, бывало, частехонько за нос поваживаем. А ты умных людей знать будешь лучше… Миленький!..
И вдруг, наклонившись, поцеловал руку царевича так быстро и ловко, что тот не успел ее отдернуть, только весь вздрогнул.
Но, хотя он и почувствовал, что лесть монаха – мед на ноже, все же сладок был этот мед. Он покраснел и, чтобы скрыть смущение, заговорил с притворною суровостью:
– Смотри-ка ты, брат Федос, не сплошай! Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить. Ты-де царя-батюшку, словно кошка медведя, задираешь лапою, а как медведь тот, обратясь, да давнет тебя – и дух твой не попахнет!..
Личико Федоски болезненно сморщилось, глаза расширились, и, оглядываясь, точно кто-то стоял у него за спиною, зашептал он, как давеча, быстрым, бессвязным, словно горячечным, шепотом:
– Ох, миленький, ох, страшно, и то! Всегда я думал, что мне от
Петр I.
Петербургское наводнение 1777 г.
Ассамблея при Петре Великом.
Императрица Екатерина I.
Он и теперь весь дрожал от страха. Но ненависть была сильнее страха. Он заговорил о Петре так, что Алексею почудилось, будто Федоска не лжет или не совсем лжет. В мыслях его узнавал он свои собственные самые тайные, злые мысли об отце:
– Великий, говорят, великий государь! А в чем его величество? Тиранским обычаем царствует. Топором да кнутом просвещает. На кнуте далеко не уедешь. И топор – инструмент железный – не велика диковинка: дать две гривны! Все-то заговоров, бунтов ищет. А того не видит, что весь бунт от него. Сам он первый бунтовщик и есть. Ломает, валит, рубит сплеча, а все без толку. Сколько людей переказнено, сколько крови пролито! А воровство не убывает. Совесть в людях незавязанная. И кровь не вода – вопиет о мщении. Скоро, скоро снидет гнев Божий на Россию; и как станет междоусобие, тут-то и увидят все, от первых до последних: такая раскачка пойдет, такое глав посечение, что только – швык, швык, швык…
Он проводил рукою по горлу и «швыкал», подражая звуку топора.
– И тогда-то, из великих кровей тех выйдет Церковь Божия омытая, паче снега убеленная, яко Жена, солнцем одеянная, над всеми царящая…