В запустелых, но уцелевших палатах помещались новые коллегии. Так, в набережных, Ответной и Панихидной, – Камер-коллегия, под теремами – сенатские департаменты, в Кормовом и Хлебном дворце – соляная контора, Военная коллегия, мундирная и походная канцелярии, в Конюшенном дворце – склады сукон и амуниции. Каждая коллегия переехала не только со своими архивами, чиновниками, сторожами, просителями, но и с колодниками, которые проживали по целым годам в дворцовых подклетях. Все эти новые люди кишели, копошились в старом дворце, как черви в трупе, и была от них нечистота великая.
– Всякий пометный и непотребный сор от нужников, и от постою лошадей, и от колодников, – говорил царевичу отец Иван, – подвергают царскую казну и драгоценные утвари, кои во дворце от древних лет хранятся, немалой опасности. Ибо от сего является дух смрадный. И золотой, и серебряной посуде, и всей казне царской можно ожидать от оного духу опасной вреды – отчего б не почернело. Очистить бы сор, а подколодников свесть в иные места. Много мы о том просили, жаловались, да никто нас не слушает… – заключил старик уныло.
День был воскресный, в коллегиях пусто. Но в воздухе стоял тяжелый дух. Всюду видны были сальные следы от спин просителей, которые терлись о стены, чернильные пятна, похабные рисунки и надписи. А из тусклой позолоты древней стенописи все еще глядели строгие лики пророков, праотцев и русских святителей.
В самом Кремле, вблизи дворцов и соборов, у Тайницких ворот, был питейный дом приказных и подьячих, называвшийся Каток, по крутизне сходов с Кремлевской горы. Он вырос, как поганый гриб, и процветал много лет втихомолку, несмотря на указы: «Из Кремля вывесть оный кабак немедленно вон, а для сохранения питейного сбора толикой же суммы вместо того одного кабака, хотя, по усмотрению, прибавить несколько кабаков в месте удобном, где приличествует».
В одной из канцелярских палат была такая духота и вонь, что царевич поскорей открыл окно. Снизу, из Катка, набитого народом, донесся дикий, точно звериный, рев, плясовой топот, треньканье балалайки и пьяная песня:
знакомая песня, которую певала князь-игуменья Ржевская на батюшкиных пиршествах.
И царевичу казалось, что из Катка, как из темной зияющей пасти, с этою песнею, и матерным ругательством, и запахом сивухи, подымается к царским чертогам и наполняет их удушающий смрад, от которого тошнило, в глазах темнело, и сердце сжималось тоскою смертною.
Он поднял газа к своду палаты. Там изображены были «беги небесные», лунный и солнечный круг, ангелы, служащие звездам, и всякие иные «утвари Божьи»; и Христос Еммануил, сидящий на небесных радугах с колесами многоочитыми; в левой руке его – златой потир, в правой – палица, на главе – седмиклинный венец; по золотому и празеленому полю надпись:
А снизу песня заливалась:
Царевич прочел надпись в солнечном кругу:
И слова эти отозвались в душе его пророчеством: древнее солнце московского царства познало запад свой в темном чухонском болоте, в гнилой осенней слякоти –
Как будто спасаясь от невидимой погони, он бежал из дворца без оглядки, по ходам, переходам и лестницам, так что отец Иван на своих старых ногах едва поспевал за ним. Только на площади, под открытым небом царевич остановился и вздохнул свободнее. Здесь осенний воздух был чист и холоден. И чистыми, и новыми казались древние белые камни соборов.
В углу, у самой стены Благовещения, при церкви придела святого великомученика Георгия, под кельями, где жил отец Иван, была низенькая лавочка, вроде завалинки; на ней он часто сиживал, грея старые кости на солнце.
Царевич опустился в изнеможении на эту лавочку. Старик пошел домой, чтоб позаботиться о ночлеге. Царевич остался один.
Он чувствовал себя усталым, как будто прошел тысячи верст. Хотелось плакать, но не было слез; сердце горело, и слезы сохли на нем, как вода на раскаленном камне.
Тихий свет вечерний теплился, как свет лампады, на белых стенах. Золотые соборные главы рдели как жар. Небо лиловело, темнело; цвет его подобен был цвету увядающей фиалки. И белые башни казались исполинскими цветами с огненными венчиками.