Каковы силы этой группировки? Каков ее состав? Кое–что мы уже знаем: там четвертая танковая армия Гитлера. Главные силы ее должны быть сейчас где–то под Бродами и Дубно.
— Ох, напорется наш Петя на те танки, — озабоченно говорит начштаба. — Как по–вашему? Сколько их должно быть в четвертой танковой армии?
— Трудно сказать. Полный комплект — больше тысячи. Учитывая то, что ее трепали под Житомиром и где–то там, поближе к Виннице, может быть, и половины не будет.
Начштаба издает свист и чешет затылок:
— Для Петра и четвертушки хватит… Останется от его батальона только мокрое место…
— Да они же кучей сейчас не ходят… Дивизиями и полками ведут наступление, а отступают обычно подразделениями, — успокаиваю я его, но у самого тоже душу кошки скребут.
— У Брайко всего четыре бронебойки да сорокапятимиллиметровая пушка, — продолжает начштаба. — При таком вооружении и один танковый батальон нашего Петю в могилу загнать может.
— А глаза? А ноги? А партизанская хитрость на что?
— Хитрость хитростью, да места безлесные…
Это верно. Места безлесные. Тут он прав. Но дело еще и в том, что начштаба вообще был против рейда батальона Брайко. Он сторонник уже оправдавшей себя годами тактики нашего деда: все соединение держать в кулаке, действовать всем вместе, на дальние расстояния посылать только мелкие группы диверсантов и разведчиков.
«А у тебя не заслабило?..» — строго спрашиваю я самого себя. И отвечаю честно: «Да, пожалуй, заслабило. Действительно, влезет наш Брайко в самую гущу четвертой танковой армии. Парень он, конечно, опытный, из Карпат вывел, не растеряв, свой отряд. Но все же…»
— Еще и батальон Токаря у нас в расходе, — нудит Войцехович.
— Но тот действует западнее — по направлению ко Львову. И в лесах. Если будем отходить, то прямо на него. Соединимся… Нет, все–таки надо попробовать ударить по Горохову.
— Последним батальоном Бакрадзе?
— Ну конечно…
Я выхожу на улицу. Надо побыть одному. Порывами дует ветер. Рваные клочья облаков низко несутся по небу. Просветы среди них как лесные озерца и болотца, когда глядишь с самолета. Кажется, будет мороз. В ноздрях покалывает — ветер несет лесные запахи: то горечь слежавшейся листвы, то свежесть хвои. А иногда — гарь войны.
Проходя мимо санчасти, остановился возле операционной. Доктор Скрипниченко быстро раскидывает ее на любой стоянке.
Сажусь на завалинку. Рядом в конюшне хрумкают кони. А в каморе, где летом обычно спит хозяин дома, теперь сидят ездовые и санитары. Видно, давно тянется у них медленный, с долгими паузами, разговор. Молодой голос спрашивает ехидно:
— Все пишешь? Кончал бы уж. Ну что интересного? Жив, здоров, чего и вам желаю. Поклоны там. И точка.
— Эх, ветер… Много ты понимаешь… Я не только насчет этого, я жизнь нашу описываю. А в колхозе читают…
— Да небось твои письма стыдно самому себе вслух читать, а не то что в колхозе, на народе.
— Это ты брось! — И всем известный похабник усатый Васька шелестит объемистой пачкой писем. — Моя баба тоже толк знает. Вот… «А еще читала я твое последнее письмо на посиделках про Карпатский рейд девчатам да бабочкам молодым. Очень все довольны остались, что про вас, партизан, такие геройские подробности узнали… А то только по радио и слышим. Но радио штука мудреная. Там ноне все партизаны буквами обозначаются: одни буквой — Кы, другие буквой — Ву. Попробуй догадайся… И зачем эти буквы выдумали? Надо все описывать в точности».
— Дура твоя баба. Никакой конспирации не понимает.
— Она же с другого боку подходит. С душевности, — говорит кто–то третий в глубине каморы. — Опять же и комиссар Мыкола объяснял намедни, что письмо с войны — великое дело…
— Когда это он объяснял? Что–то не слыхал я такого объяснения.
— Глухому два раза обедню не служат… Он, когда к санчасти подходил, так прямо и сказал на ходу раненому одному: «Пиши, брат, ничего не скрывай! Она все поймет».
— Так ведь это он раненому сказал. А ты при чем? Бугай здоровенный…
Молчание.
— Что ты, дурья башка, можешь расписать толкового? Ты кто — командир отделения или сам комроты?! Подводчик, ездовой. Крутишь хвост кобыле, и вся война у тебя возле этого хвоста.
— Вот сам ты и есть дурья башка… Подумай: бабочка у меня молодая, а с последней почтой от нее пришло только шесть писем. Почему? Писать некогда? А как же раньше было время? С каждой оказией я больше всех получал… Понимать надо так: сейчас война в переломе, раненых там, контуженых и прочих выздоравливающих прибавляется… Могут они ей голову завертеть? Совершенно свободно. До чего серьезного она, конечно, не допустит, а все же… Вот и стараюсь, пишу ей… Впрочем, что ты в этом смыслишь, холостежь несчастная…
Опять молчание — и снова голос Васьки:
— Может, какой отряд из местных выходить из тыла будет — передам. Лишнее предупреждение молодой жене никогда не помешает.
— Ну и недогадлив же ты, Васька! Да от одного такого числа писем загуляешь. Ведь ты вполне можешь письмами своими распалить ее.
В ответ — торжествующий, самоуверенный смешок. И снова тишина…
Все делают свое дело. Чистят оружие, пишут письма, перевязывают раны, маракуют возле карт.