А иногда, будучи более счастливым и оптимистичным, чем сейчас, Селларс даже думал о ней как о Саде Поэзии.
Его информационная модель была изобилием, борьбой и неистовым, но парадоксально контролируемым обменом едва уловимых нюансов. Она выглядела как джунгли — место, где все живое растет и сражается, изменяется и приспосабливается, где стратегии впечатляюще пышно расцветают, а потом картинно рушатся, или цветут и выживают, или просто впитывают влагу информационного существования и ждут. «Сад» был не только именем — Селларс оформил индикаторы в виде растений, хотя лишь немногие из них походили обликом на иллюстрации из полевого справочника ботаника. Виртуальная флора мутировала вместе с информацией, которую она символизировала, меняя облик и поведение параллельно с изменением относительных связей в базе данных.
Сад представлял из себя виртуальную сферу. В центре ее располагалось бестелесное всевидящее око Селларса, способное мгновенно оценить как изменения больших участков растительности, так и приблизиться, чтобы разглядеть микроскопически мелкие детали — например, сосчитать все зернышки пыльцы на символическом пестике. Когда-то давно Сад отображал полное разнообразие интересов создателя, все его увлечения и развлечения, а также мечты, стремиться к которым без помех и оков он мог лишь в эфире информационного пространства. Ныне же все эти прочие функции ужались до нескольких символических образов, жалкой частицы общей картины — мха функций контроля инфраструктуры, нескольких лиан, обозначающих различные стратегии телекоммуникаций, и виднеющихся тут и там увядших цветков заброшенных, но еще не окончательно прекращенных проектов.
Теперь в Саду правила новая экология. То, что началось много лет назад с нескольких посеянных спор, с гелиотропной тяги к штучным инфорастениям, стало доминантной парадигмой. И подобно тому как более сильные виды могут вторгнуться на новую территорию и постепенно вытеснить уязвимые местные растения, в Эдеме Селларса ныне доминировало Иноземье.
Такую форму для своей модели он выбрал потому, что всегда любил сады.
Во время долгих лет службы пилотом и своих эпических одиночных полетов он жил только ради дней, которые мог посвятить уходу за растениями и любованием тем, как они откликаются на его заботу — меняются, разрастаются,
А Садом Поэзии он иногда называл свою модель потому, что не мог не привнести поэзию во все, что было ему дорого. За долгие годы заключения он искал ее подобно тому, как другие узники ищут наркотики или религиозную определенность, и использовал поэзию для придания формы всему, что создавал и о чем думал. Меняющиеся состояния Сада он впитывал так же, как любитель хайку медитирует над стихами о дожде, и вслушивался в его беззвучный голос так, как кто-то другой наслаждается безупречным ритмом стихотворной строки. Как и в случае любой хорошей поэмы, Селларс ощущал жизнь Сада больше, чем думал о ней, но, как это также справедливо в отношении лучшей поэзии, когда он решал применить к ней рациональную мысль, она давала в результате гораздо больше, чем он мог мечтать.
Американская поэтесса Марианна Мур, размышляя про обязанности поэтов, однажды написала, что они должны предоставлять для осмотра «воображаемые сады, в которых живут реальные жабы» — то есть, как понял ее слова Селларс, суть искусства должна быть уравновешена искусством сути.
Однако ныне исследование Иноземья превратило его Сад Поэзии в нечто едва постижимое — заросли фантастических растений, внешне как бы не имеющих ни начала, ни конца, словно символизируемая моделью информация разрослась в какое-то единое целое, сводящее с ума, бесконечно сложное и бесконечно переплетенное. Модель Иноземья воспроизводила тайный замысел, настолько сложный и одновременно явно абсурдный, что даже самому убежденному параноику хватило бы одного взгляда на нее, чтобы с отвращением вернуться к нормальности. Этот замысел грозил всему миру и в то же время не имел смысла.
И Селларс уже начал подумывать о том, что его воображаемому саду не помешали бы несколько хороших жаб.