Мне нужно нащупывать узы каждый день — связи между окружающими предметами и явлениями, между мной и другими людьми, между кажущимися случайностями и неочевидными закономерностями. Вслепую вязать узлы, осторожно распутывать нити грибницы. Это единственная безусловно необходимая работа. Иначе, переполнившись легкостью и свободой, я оторвусь от земли и улечу, как воздушный шарик… Вот почему я боюсь одиночества. В глубине его, в самой его сердцевине, царит пронзительная тишина. Там слепящий белый свет и беззвучный ледяной ветер. И с каждым новым порывом ветра держаться становится все труднее, все бессмысленней и ненужней. И горло начинают щекотать веселые, шипучие пузырьки легкого безумия, похожего на кислородное опьянение. Полное, совершенное одиночество — прихожая Вечности, и дверь этой прихожей сорвана с петель. Только нащупывая узы непрерывно, я могу противостоять сквозняку, безмолвно сдувающему меня в ничто.
Молчание
Он должен был быть первым, но — не был. Ума не приложу почему. Мы тискались ночью в пустой школе, в гулком коридоре, именуемом рекреация, мне пятнадцать, ему шестнадцать. Помню, на нем была гимнастерка, а на мне — мой первый ситцевый лифчик. Я была горда, что лифчик впору, но стеснялась, что грудь так мала, а он клал мою руку себе промеж ног, и от этого я гордилась еще больше, я была как настоящая любовница. А он был такой взрослый, с большой, как у теленка, головой, серыми глазами с поволокой и разорванным ухом. А потом в рекреацию вошла влюбленная в него девушка Таня с гитарой и внезапно запела какую-то придурочную песню. Если кому-то интересно, кто нас ночью пустил в школу, то это мероприятие называлось «коммунарские сборы».
Он сказал мне, что работает вожатым, но не сказал где. Именно. Интуиция, как обычно, повела меня по ложному следу, и в девять утра, прогуляв занятия, я очутилась в незнакомом правобережье. Было минус двадцать. Я топталась перед школой, в которой его никогда не было, боясь войти. (До сих пор ненавижу этот желтый зимний свет, бьющий из школьных окон. Особенно мерзкий, хуже больничного, когда тащишься с чемоданом книг по снежной равнине, дрожа и зевая, и так десять зим подряд.) Провальная затея; я греюсь в вестибюле, а в кармане у меня лежит фантик от конфеты, которой когда-то он меня угостил. Больше мне нечего было хранить, не было ни подарков, ни записок, ничего. Только подростки умеют так мучительно и нелепо влюбляться.
Нам все не удавалось расстаться, видимо, потому, что мы толком и не встречались. Но он был первым, кто поцеловал меня. Проводил домой на такси, расплатился последней мелочью и, едва успев перейти дорогу, вдруг схватил меня за рукав полосатой стеклянной шубки и с размаху поцеловал зубами в зубы. Позже несколько раз мы сиживали при свече или стояли у окна молча. Это молчание иногда было нежным, иногда яростным, злым. Говорить было не о чем: мы еще ничего не знали. А потом меня перехватил другой.
Каким-то летом мы неожиданно столкнулись на городском празднике. Родители были на даче, и я увела его к себе. Мы спали на двухэтажной кровати: я наверху, он внизу. Было хорошо. Утром я влезла к нему под одеяло и с готовностью распахнула колени. Он неожиданно вскочил и оделся. Снова стояли у окна, уже при свете дня. Не знаю, откуда в его руке взялся сложенный пополам бумажный рубль, но он щелкнул им меня по носу. И ушел. Скоро я увидела его во сне. Как потом оказалось, наутро его забрали в армию.
Через два года он вернулся. Мы гуляли по городу. Зашли в подъезд с немодерируемой лестницей и поднялись на самый верх. За стеклянной стеной гулял осенний ветер. Из окна музыкального училища неслись звуки саксофона, не по-ученически заунывного и пронзительного. Он взял меня стоя, легко и безжалостно, не снимая пальто. Мы летели над городом, над ветром, над саксофоном, над временем, все так же молча. Говорить было не о чем. Мы были как-то неописуемо смертны в этот момент. Вся тщета, вся бессмысленность земная наполняла нас без отчаяния в кои-то веки. И нам это понравилось.
Потом он приходил еще. Мы мерзли на скамейке, сбежав из кинотеатра, и, держа меня за руку, он шептал: «Я хочу тебя» — а я хотела молчания. Однажды он увез меня на окраину, в частный дом. Была уже какая-то другая осень, а может, весна, и шел дождь. В доме было темно и пыльно. Когда мы рухнули на кровать, под матрасом зашуршали старые газеты, а в соседней комнате застонала старуха. Было очень страшно. Было так страшно, что, когда в институте к нам на лекцию пришел какой-то миссионер с переводчицей и после проповеди предложил отпустить грехи желающим, я осталась. Переводчица спросила, как меня зовут и в каком грехе я хочу раскаяться. Я назвала имя и заплакала. Молчание забило мне глотку. Миссионер взял меня за руки, и какое-то время мы просто плакали, глядя друг другу в глаза. Переводчица сказала: «Ступай, Анна, и больше не греши».