Фаберже был ювелиром. Он делал яйца, одни только яйца. Вытачивая их из горного хрусталя, отливая из золота, он думал о том, что спорить в совершенстве с природой бессмысленно, но чрезвычайно приятно. Он хотел спорить также с самой непредсказуемостью жизни, символ которой — яйцо. Поэтому все они были с затейливой начинкой: внутри прятались часовые механизмы, точные копии парусных судов, барометры или портреты царской семьи. Фаберже был Кощеем, он чувствовал свою смерть в каждом сотворенном яйце. Он умирал в них по капле день за днем, надеясь однажды превратиться в зародыша и навеки застыть в последнем, им самим рожденном и оплодотворенном. Но смерть перехитрила его, как однажды перехитрит каждого из нас. Фаберже увидел ее проезжающей мимо в экипаже. Ее имя было Гражина, ее волосы были как клубок морской травы, ее грудь в кружевном кольце была как морская пена, ее рот был как больная устрица. Ювелир стоял, пригвожденный к мостовой молнией внезапной любви, и его тело пронизывали тысячи серебряных игл. От ужаса и восторга Фаберже лишился речи; он лишился зрения и слуха, рассудка и памяти. Через минуту все к нему вернулось, но экипажа уже и след простыл.
Фаберже послал Гражине лучшее из своих яиц, а потом лучшее из своих яиц, а потом лучшее из последующих. Она трогала ноготком гранаты и бриллианты, которые называла «камушками», переводила прозрачный взгляд с яйца на ювелира и говорила плаксиво: «Ах, Фаберже, хороши ваши яйца, но мне хотелось бы получить сердце!» Гражина гладила перламутровым пальчиком эмали и филигрань, Гражина смеялась, и каждая нота ее смеха была для Фаберже как невидимый удар в солнечное сплетение.
Шесть раз падали листья, осень разрешалась от бремени маленькой мертвой зимой, Нева разливалась, прокатывались стеной летние дожди. Седьмой сентябрь был сух и ветрен; по утрам Гражина задыхалась в своей шелковой постели, чуть белесая от сифилиса, но прекрасная, все еще прекрасная. Так неожиданно ей принесли презент от господина Фаберже, но нет, на этот раз то было не яйцо. Дивные золотые часы в форме сердца, с ее инициалами, врезанными так глубоко, что, казалось, они вот-вот начнут кровоточить. Лицо Гражины потеплело, ей вдруг осточертела жизнь. Она взяла перо и лист бумаги и написала одно лишь слово — слово «да», с сильным польским акцентом, с запахом засушенных хризантем, со слезами в голосе. Посыльный вернулся через час, когда ее уже трясло от желания, когда юбки пропитались соленой испариной и глаза стали мутными, как луны за облаками. Он сказал: господин Фаберже мертв. Сказал, нынче утром кто-то влез к нему в окно, открыл скальпелем грудную клетку, вынул сердце и был таков.
Гражина разжала ладонь. Золотые часы с глухим стуком примяли ворс турецкого ковра. Часы стояли, часы были мертвы, мертвее, чем разверстый труп их создателя, мертвее даже самой смерти.
Посыльный пил чай в людской и, сёрбая из блюдца, бормотал: земля ему пухом, Карлу Густавовичу, золотое было сердце!
Сначала мне попало в руки ее фото. Очень молодая девушка в неряшливой, не по размеру, одежде радостно улыбалась в камеру. Один рукав был закатан, и на сгибе локтя проступали синяки и следы от инъекций. Она то ли позировала, то ли просто была застигнута врасплох. Фото почему-то валялось на разобранной постели, среди разбросанных Йоши вещей. Когда на одном из концертов он представил нас друг другу, я сразу узнала ее.
Лиза-Лиза, ты же просто испорченный ребенок, ведь так?.. Будь ты актрисой, ты не вылезла бы из амплуа травести. Твой мальчишеский голосок, твои детские сандалики, твои вечные полосатые носочки, блеклые волосенки, густо-охряные круги вокруг бесцветных глаз — то ли от недосыпания, то ли от наркоты. Я слабею, когда вижу тебя, вижу этот смеющийся круглый ротик кишечного паразита, слабею от страха и отвращения. Я могу говорить с тобой, только когда пьяна, и делаю это так, будто ничего не происходит, будто это обычная приятельская болтовня.
Йоши стирает в моей машине твои шмотки, включая трусы, ты — не я — ездишь с ним на все гастроли. Он бывает груб с тобой, а мне говорит, что вы с ним похожи. Я не знаю, что роднит вас, кроме любви к наркоте и беспечной уверенности в том, что эта привычка не входит в число вредных. Я готовлю завтрак, а ты сидишь на полу у моих ног, гипнотизируя чайник, и рядом с тобой валяется инсулинка с красным поршнем, нарядная, как елочная игрушка. Вы давно потеряли всякую осторожность и промываете копеечные одноразовые шприцы. Я стучу в двери ванной, чтобы Йоши пустил меня пописать, а когда дверь распахивается, вижу там тебя, сидящую против него на унитазе, и отшатываюсь, как от удара в лицо. Знаешь, я очень трусливая, я боюсь скандалов, боюсь Йошиного гнева и никогда не откажу тебе от дома. В своей любви каждый прав, и, наверное, если ты приносишь ему эту дрянь, то думаешь, что для него это хорошо. И я не смогу переубедить тебя, даже если поговорю с тобой.