Читаем Река с быстрым течением полностью

К счастью, это и действительно его как бы обогащает чем-то и удивляет. Хотя есть вещи и более удивительные, чем близнецы у твоей знакомой. Но ведь любопытно. И отчасти возникает выползшая из каменного века и мохнатых шкур, первобытная и дотянувшаяся до нас радость. Не будь этого, Ткачев не посмел бы быть веселым, а тут он смеется и говорит, чувствуя, что он все-таки не сфальшивил и фальшивить не станет.

— Как интересно!.. Близнецы? Мальчики?

— Да.

И женщина в долю секунды постигает, что он искренен, и тут же оба они (разрядка) смеются.

— Ну что, что здесь смешного? — говорит Геля и смеется.

— А ничего, — говорит он и смеется.

Вот тут и случается, что он притягивает Гелю к себе, — она, конечно, отворачивается, убирает и губы, и лицо, но это уже ничего не значит. Они стоят, прижавшись друг к другу, и обоим все ясно. Хотя лицо к нему Геля так и не поворачивает.

— Отпусти, — шепчет она.

— Да, — шепчет он. И конечно же, не отпускает. Но и не удерживает силой. И с полминуты они так стоят, и сейчас он уйдет.

* * *

Через двадцать пять минут (вся дорога) он уже дома.

— Прекрасные три комнаты. Раздельные. И лоджия во двор, — с ходу рассказывает Ткачев. И перебирается из ботинок в шлепанцы. Не теряет времени.

— Радостный ты очень, — говорит жена.

И сначала Ткачев не понимает, куда ветер, — грешен слегка, потому и не понимает.

— Почему же не радоваться, если квартира этого заслуживает. Великолепный пол. Прекрасные три комнаты…

— Перестань.

— Почему?

— Ты похож на… на купчика!

Теперь Ткачев понимает.

Он замолкает. Молчит. Потому что знает свою жену — она, конечно, бывает разной, но сейчас она чистенькая девочка в белом платьице, чтобы все люди видели, как она умеет слушаться маму и тетю Пашу. И с мальчишками она не водится, ведь они могут замарать ее новые туфельки.

Жена тихо произносит:

— Я думала, тебе тяжело будет. Осматривать жилье… обсуждать — и все такое.

— Жилье горем не пахнет.

— Разве?

Потом она спрашивает:

— Ну а Геля?.. Как она?

— Нормально.

— Она не очень переживала?

— Я же не рылся в их вещах. Походил по комнатам, вот и все.

— Совсем не переживала?

— Нет… Немножко даже кокетничала со мной.

Ткачев говорит это и думает, что вот ведь получается — и там и тут. И ничего. И голос тянет и вытягивает слова, как и надо тянуть и вытягивать. И не выдает. И конечно, не первый раз он поспевает и там и тут, но все же что-то точит и легонько подгрызает ему краешек, как мелкозубая мышь.

И еще. Если он думает и помнит об этом, то, наверное, в сущности, он человек неплохой. Это он тоже не забывает отметить.

Они лежат в постели. Засыпают.

И вот жена опять про то же:

— А портрет… видел?

— Что?

Она объясняет — портрет мужа Ангелины, ну летчика этого, который разбился, должен же он где-то висеть на стене. Ткачев говорит, что как-никак больше года прошло.

— И портрета нет?

— Не видел.

— Плохо смотрел.

Ткачев раздражается:

— Может быть, его и при жизни не было. У нас же не висит мой портрет.

И добавляет:

— Может, портрет и был, а она его в фотоателье отнесла. Чтоб сделали покрупнее. Заодно покрасивее.

За несколько таких вот беспечных и грубоватых фраз Ткачев получает теперь долгую ночь с тихими слезами. Он спохватывается, но поздно. Жесткое словцо уже где-то задело, царапнуло — теперь жена будет плакать… Страшного тут, конечно, нет. И ведь не первый раз. И не последний. И нужно лишь быть с ней рядом, говорить ей добрые слова, ну и целовать и дышать в ухо так, как это водится только у них двоих.

Это он и делает.

А жена неслышно плачет, и объясняет ему, и пытается улучшить его глубинную, так сказать, сущность. Пытается улучшить его нутро на будущее. Подправить, что ли.

— Ты хороший, хороший… Но ты бываешь иногда нетактичен. Нечуток.

— Да, — говорит Ткачев. — Да. — Потому что тут нужно поддакивать.

— Нечуткость ранит, обижает людей. Пойми, — шепчет она.

— Да.

— И с Гелей тоже пойми. Она милая, она нам улыбается, но ведь это все через силу.

— Да.

— Ты ведь говоришь ей об обмене, о метраже, о паевых взносах — верно?

— Верно.

— Ты даже не замечаешь, что во всем этом есть жестокость…

Этого Ткачев, может быть, и не замечает, но он прекрасно замечает другое — то, что собственная и любимая его жена раскисает, как раскисает слабенький снег в оттепель, от маломальской жизненной перемены. Даже не от перемены — от намека на нее. И вот ведь дожила с этакой ранимостью до сорока почти лет, и, уж конечно, в дальнейшем такой и останется. Такой и жить будет… И Ткачеву вдруг приходит на ум, что, может быть, она-то и замаливает, как говорили в старину, за него, за его дубленую и носорожью кожу. И что, может, потому-то у него и дубленая, и носорожья и потому-то он дал своей коже стать такой, что знал — живут и другие, и они непременно напомнят, и слезу пустят, и смягчат, и примут на себя. И что, может быть, это оно и есть, равновесие. И что мы, человеки, так и задуманы были. С самого начала.

— Воды, а? — И Ткачев на миг включает свет, чтобы поставить и не свалить принесенную жене чашку.

И замечает нечто. Листочки бумаги — и на каждом по три крупных прямоугольника. План. Будущая трехкомнатная. Он шепчет жене:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже