Читаем Река с быстрым течением полностью

— Аннушка, зачем ты покинула меня? Аннушка, вся моя жизнь пошла прахом… — Дальше в знакомом для Павла Алексеевича порядке должно было последовать: «зачем я, Аннушка, не умер с тобой вместе», и «голубка моя нежная», и кое-что из предчувствий Аннушки, повторявшей «в то серенькое утро», перед смертью: нелегко, мол, милый, тебе без меня будет. Кляня очередную повариху, Томилин непременно должен был поплакать об Аннушке. Павел Алексеевич стал утешать. К словам Томилина он давно привык и давно не подшучивал: кто-то пьет портвейн, а кто-то плачется, а третий просто молчит, велика ли, в сущности, разница?

Послышался хрясткий стук в дверь — Томилин мигом смолк (вспоминая, он, к счастью, не вынул на этот раз фотографий Аннушки: ему не пришлось суетиться и спешно прятать их подальше), — повариха Эльза ворвалась в комнату: «А-а-а, голубчик, прячешься — надоела я? Толста слишком?.. А когда начинал любовь, я не была толста?!» Багровая и мощная, Эльза стремительно надвигалась: нет уж, родной, поговорим. Щеки ее прыгали. Томилин жалобно пискнул:

— Занят я — не видишь разве?

Повариха Эльза этого не видела:

— Занят, плюгаш несчастный?.. Да Эльзу все любят и знают, любой за подарок считает пожить у меня…

— Не ори, — сказал Павел Алексеевич.

— Этот еще пасть свою поганую разевает, алиментщик проклятый!

Томилин тоже вдруг нахохлился и стал значительным. И строго одернул:

— Павел!..

Он счел, что Павел Алексеевич грубит, и тогда Костюков рассмеялся и ушел, пусть выясняют сами, и без него. И они выясняли. «…Кормила его, поила. Лучшие куски отдавала!» — Голос Эльзы рвался из комнаты с силой и гулял по всему этажу, как гуляет сквозняк.

Павел Алексеевич шел коридором каменного двухэтажного типового общежития — он видел и перевидел эти комнаты, приезжая и поселяясь в них легко, как в родной дом. И незнакомые лица были как родные. А вот знакомое лицо (где бы ни мелькнуло) настораживало — знакомых он остерегался, кочевым нюхом и опытом зная, что знакомое лицо сначала приближается улыбчивыми глазами, а уже потом чего-то хочет, требует. (А если не хочет и не требует, то что-то втайне припомнит.)

Далеко не ушли; на груде корявого кирпича местного обжига расположилась чуть ли не половина бригады (среди них и болтун вчерашний, у костра). Павел Алексеевич подошел суров и мрачен — молодежь, сидевшая в обнимку, примолкла, а Витюрка на правах своего брякнул по струнам гитары и крикнул:

— Налейте бригадиру!

Пили за сдачу в срок жилого корпуса; Павел Алексеевич, улучив момент (его посадили рядом с Витюркой, лучшее место), сказал ему негромко: «Сматываться будем. Ты как?» — «Что за вопрос — я с вами!» Павел Алексеевич не сомневался, однако он всегда предупредительно и без нажима спрашивал, повелось. Витюрка, седой, пятидесятилетний, необыкновенно легко передвигался с места на место и всегда был весел: жена в свое время выгнала его за пьянство, и теперь, кочуя, он пил сколько хотел. Павел Алексеевич его любил и смотрел на недельные (недолгие) запои сквозь пальцы: Витюрка был подчас незаменим, если только бывают незаменимые. Прекрасно играя на гитаре, он и сам сочинял нехитрые песни, артистичная, пьющая и веселая натура. (Конец его Павлу Алексеевичу был ясен.) Переговорив, Павел Алексеевич поднялся с кирпичей; Витюрка остался, тренькал там и вытягивал:

Завью я горе веревочкой,

Но тебе ничего не скажу-у-у…

Треньканье еще долго нагоняло и как бы плыло в сыром воздухе рядом с Павлом Алексеевичем, да и сам Павел Алексеевич был еще здешний, не уехавший. Он и думал о здешнем — о том, например, что молоко из деревни так и не подвезли, но бригаде вроде бы не до молока, ну и ладно.

— Убегаешь? — спросил начальник, едва Павел Алексеевич вошел.

Павел Алексеевич улыбнулся и кивнул: да, убегаю.

— Знал, знал, что сбежишь. Но ты, Павел Алексеевич, здорово поработал — и на том спасибо.

— Вам спасибо — работать было в охотку.

— А эти двое тоже с тобой отбудут?

Павел Алексеевич кивнул.

— Знал, знал, — повторил начальник. — Я, как только передал тебе то письмо, уже наперед знал.

Он порылся в столе и вынул письмо:

— Кстати, ты его вчера забыл здесь. — Он протянул. — Держи. — Павел Алексеевич взял: письмо было от женщины-маляра с Нижнего плато; пока нашло, письмо истрепалось, двигалось уже в разорванном конверте, и его читали, кто хотел. Там же была фотография девочки лет двенадцати, а в тексте — сумбурная и жалкая угроза подать в суд, если Павел Алексеевич не признает дочь добровольно. — Письмо и пришло такое вот нагое, — сказал начальник, выбрав словцо, — жена моя его в минуту прочла. Бабы особенно любопытны, если фотография вложена.

Но отговорить, отложить отъезд начальник все же попытался.

Он попросил поработать Павла Алексеевича хотя бы до осени — он заверил, что бабенке, разумеется, его не выдаст, а будет лучше всего, если он, начальник, самолично ответит спохватившейся малярше, что такого-то на стройке нет.

— Лгать нехорошо, — как бы с укором засмеялся Павел Алексеевич.

— А убегать лучше? — Начальник тоже засмеялся.

— Убегать веселее.

Они помолчали.

— Куда ты теперь?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже