Читаем Река вскрылась полностью

Сила их уже сказывалась.

Правительство стало терять голову.

Еще несколько дней – и по всей России пронесется голод. Он грозил не только подвалам и мансардам, но и дворцам и хоромам.

Грозил цингой, тифом.

Обеспокоенное правительство спешно скупало провизию для армии. То же делало городское общественное управление для больниц и богаделен.

На сей раз тяжелая перчатка была брошена правительству, и эту перчатку бросили главным образом железнодорожники…

– Где заседают железнодорожники, товарищи? – только и слышались расспросы.

Ивану с большим трудом удалось взобраться на гребень трехсаженной волны, затопившей лестницу, и протиснуться в актовый зал.

Громадный зал весь, от угла до угла, был заполнен публикой.

Масса девиц и юношей стояли, вытянувшись, на подоконниках высоких окон, и казалось, они стоят на головах.

На кафедре, выступавшей среди этого живого моря наподобие подводного островка и как бы напором воды вынесенной к стене, стояла кучка людей: несколько девиц, студент, трое молодых рабочих, – и из середины ее вылетало бурное пламя.

Кто-то говорил страстно, горячо, – о либералах, которым не следует доверяться, о необходимости дальнейшей забастовки, о драконе, который корчится в агонии…

Говоривший был не студент и не профессиональный оратор-интеллигент, а простой рабочий-юноша.

Он был худощав, из-за потертого пиджачка его смело выглядывала нижняя бесцветная сорочка, застегнутая на груди белой стеклянной пуговицей.

Острый угол его высохшего, но одухотворенного лица от яркого электрического света был красен, как медь, и все движения его – страстны и порывисты.

Он не говорил, а с размаху бил по наковальне пудовым молотом, или, вернее, бросал в толпу тяжелые камни.

Иван был поражен.

Он перевидал сотни ораторов во всех государствах, слышал Жореса, Бебеля, Плеханова, пламеннейших итальянских ораторов, которых, как казалось, породил Везувий; он лично был прекрасным оратором, но такого он слышал впервые.

Устами этого титана-юноши говорила и взывала к правде, совести и справедливости нищета, таящаяся по чердакам, подвалам и хатам, мрак и холод, – и он являлся лучшим выразителем их.

Он выносил наружу все слезы, все язвы, все горе, накопившееся веками, и требовал возмездия, требовал суда.

Голос его, громкий, не устающий, вырывался точно из глубочайших недр земли.

«Кто он?»

Его вскормила и вспоила сухой грудью нужда, и теперь, когда все поднялось и зашевелилось, она выслала его на трибуну.

Сотни тысяч рук обездоленных матерей выставили его своим защитником и благословили его на борьбу.

– Товарищи, – гремел он и протыкал раскаленный воздух, точно невидимого врага, крепко сжатым кулаком, – заявим, что нам не нужна эта Дума! Заявим, что мы не признаем ее представителей! Представители ее – самозванцы, потому что мы, народ, не уполномачивали их! Товарищи! Настало время!..

По залу заходили волны.

Оратор завладел публикой; она срослась с ним, и, когда он кончил, она разразилась бешеным ураганом.

<p>III</p>

На кафедре среди социал-демократов произошло движение.

Оратор замешался в их кучку, как карта, и его место занял другой – тоже юноша-рабочий.

И с кафедры полилась новая речь, такая же сильная, как первая, хотя и менее страстная.

Публика, находившаяся еще под обаянием первой огненной речи, слушала его несколько рассеянно, но скоро свыклась с ним и срослась, как и с первым.

Иван не верил своим глазам.

Да неужели он в России и кругом все рабочие, русские рабочие?

Оглядывая публику, Иван заметил много молодых и пожилых женщин.

Рабочие пришли не одни – вместе с женами и дочерьми.

Рядом с ним стояла маленькая женщина в черном пальто, с мужниного, вероятно, плеча, с желтым, болезненным лицом и блестящими, глубоко запрятанными глазами. Голова ее была обмотана черным платком.

Вытянувшись на цыпочках и полуоткрыв рот, она жадно ловила каждое слово.

Когда он коснулся вампиров, высасывающих кровь и соки, болезненное лицо ее передернулось и глаза блеснули злым блеском.

Она вытянула высоко над головой руки, захлопала в ладоши и крикнула на весь зал:

– Верно!

Иван открывал в толпе железнодорожников то белый передник приказчика «сливочной» или лабаза, то пестрый галстук и щегольские воротнички приказчика-гостинодворца, то погон вольноопределяющегося, то широкую спину крючника.

Вид этого моря людей опьянил его, и желание говорить захватило его с еще большей страстностью.

Он никогда не говорил перед такой громадной аудиторией.

Ему безумно хотелось встать на эту ярко освещенную кафедру, двинуть сверху живые волны и сказать, что он, русский эмигрант, переживает.

Он хотел провести параллель между недавним прошлым и настоящим. Хотел приветствовать рабочих, впервые свободно собравшихся для обсуждения своих дел, от имени сотен эмигрантов-товарищей, болеющих за свою родину, и поклониться им от них. Он стал протискиваться к кафедре.

Очутившись у подножья ее, он позвал тихо студента, стоявшего близко к оратору:

– Товарищ!..

Тот нагнулся к нему.

– Я хочу сказать собранию два слова.

– Вам придется подождать очереди.

– Вот как?! Не уступит ли кто свою очередь? – спросил он.

Перейти на страницу:

Похожие книги