В пустыне залаяли шакалы. Они бродят вокруг, подкрадываются к самому лагерю в поисках пищи. Который-нибудь из них заглянет в палатку, увидит неподвижное тело, вонзит зубы, а человек, лежащий на грязной подстилке, даже и тогда не сможет пошевельнуться… Как хорошо это знал Хожиняк, смотрящий на себя со стороны! Вокруг него ходили люди. Он слышал их шаги и голоса, отдающиеся эхом в его огромной, опухшей голове, — все это было смутно, словно за толстой стеной. Но почему сквозь нее так отчетливо доносились воющие жалобы шакалов.
Сквозь дыру в палатке видна звезда. Крупная, яркая, с длинными лучами. Это была неестественно яркая, зловеще мерцающая звезда Юга. Но он глядел на нее, не сводя глаз, и это помогло: бредовые видения рассеялись. «Это звезда над озером Хабаниа», — подумал Хожиняк. Он остро ощутил себя. Теперь это были не двое — один, лежащий без сил, и другой, глядящий на него, думающий за него. Теперь Хожиняк был один человек, и этот человек был не в Полесье, не в Красноводске, — он лежал здесь, на вонючем матраце.
Вот как умирает от солнечного удара Владислав Хожиняк, сержант польской армии, потом осадник — и снова сержант.
Не удалось ему бежать в Литву. Пришлось вернуться, скрываться, бродить по болотам. Не удалось бежать и в Румынию. Его арестовали на границе, он сидел в тюрьме. А потом его освободили, и он пошел в армию генерала Андерса, чтобы драться с немецкими фашистами. И тогда вдруг оказалось, что не они являются главным врагом, хотя ведь это они захватили, разрушили, утопили в крови Польшу. Но сержант Хожиняк не должен был драться против них. Он должен был умирать в лагере над озером Хабаниа, где союзники окружили их колючей проволокой и обильно снабдили консервами, приготовленными еще перед первой мировой войной. Здесь они должны были сидеть и ждать. Так объяснял капитан Нехцицкий. А там пусть большевики дерутся с немцами, пока не обессилят друг друга, — тогда двинется генерал Андерс и покончит с теми и другими. Так говорил капитан, но Валас подсмеивался над этим и говорил, что лучше уж тогда им вообще ни с кем не воевать. Они подождут, когда бои кончатся, тогда англичане дадут им спокойно возвратиться в Польшу, чтобы вместе с ними наводить порядок. Зачем же рисковать до того времени головами?
Кто вернется в Польшу? Кто вырвется туда из-под этого стеклянного купола, из-за этой колючей проволоки, из этих дырявых палаток? Хожиняк подохнет здесь, как подохло уже столько его товарищей. Его завалят камнями в этой пустыне, где нет не только земли, но даже песка. Придут шакалы, выцарапают труп из-под накаленных солнцем камней, растащат кости по огромной равнине под чуждым, враждебным небом, где даже звезды зловещи и яростны, а ночь не приносит прохлады.
Снова боль рванула сердце. Единственное, что еще не было неподвижным в его теле, — это трепещущее, колотящееся сердце. Оно приостанавливалось на миг и вновь напрягалось, раскачивалось, било в набат, чтобы бессильно опасть и затихнуть.
«Удивительно, как не выносливы эти поляки!» — вспоминалось Хожиняку. Как же так? Он был выносливым в первую войну, еще каким выносливым! Был выносливым в двадцатом году. И потом в Полесье. И когда шел в Литву, зимовал в болотах и укрывался в плавнях рек. «Железный мужик», — говорили про него. А тут вдруг оказался не выносливым. «Но откуда я тут взялся?» — опять мучительно вспоминал Хожиняк, сопротивляясь надвигающейся вьюге ярких пятен, неистовой головной боли и оглушающему стуку сердца. Вокруг было темно, — но то была не полесская, пахнувшая зеленью и цветами ночь. Эту темноту Хожиняк чувствовал не как что-то, что окружает его снаружи, — она была внутри, была в нем.
Сквозь отверстие в полотне он снова увидел звезду, неестественно огромную, иссиня-белую, чуждую и злую.
Он помнил одну звездную ночь двадцатого года. Да, это было в двадцатом году, летом…
В двадцатом году он лил свою и чужую кровь — думал тогда, что ради защиты своей родины. Но теперь и с этим что-то оказалось не так, и это повернулось какой-то другой стороной. Кроме того высокого солдата, которого расстреляли, был еще другой — Словиковский, что ли? Куда он девался? Может, и его расстреляли? Нет, об этом ничего не было слышно… Видно, так, потихоньку убрали. Так вот этот Словиковский сказал ему: «Дурак ты, Пилсудский сам напал на большевиков, чтобы снова отдать украинскую землю нашим помещикам…»