«Стройсь!» – Грянуло над головами, на вокзальное крыльцо выкатился толстый, круглый дядька в фуражке и при погонах, сколько там у него звездочек – не разглядишь, а по голосу – генерал, не меньше. Толпа завертелась быстрее. Призывники отдирали, отталкивали от себя матерей и девчонок, мгновенно чужели, утягивались в новую, не понятную, не известную им самим жизнь.
И казалось, грянет сейчас над головами: «По вагонам!», и полезут солдатики в распахнутые ворота теплушек…
Ленуся стояла под кустом, унизанным гроздьями красных ягод. Куст мотался у нее перед носом, тряс своими ветками, швырял воду, осевшую на листьях, ей в лицо. Сквозь линзы капель, забивших глаза, смотрела: Юрка с мамой, Элька рядом. Стоит, говорит что-то. Вдруг кидается ему на шею, припадет лицом к щеке… Целует. Что же еще? Юрку целует. Твоего Юрку, между прочим. Твоя сестра, между прочим. Больно? Горит в груди-то? А, Ленуся? Жжет? Жжет… А чего ты спряталась-то? Не хватило храбрости подойти? Подошла бы. Гордая такая вся. Красивая и смелая. Сказала бы: «Катись колбасой!» или наоборот: «Служи Родине, мальчик». Как собаке: «Служи!» А ты за кустом присела. Струсила ты, Ленка. Струсила. Стыдобища.
Первое письмо пришло через месяц. Ленуся выдернула его из почтового ящика вместе с «Комсомолкой». Глянула – от Юрки – рефлекторно сунула конверт обратно в железное квадратное жерло. Пальцы об штаны обтерла. Будто жабу случайно прихватила. Склизкую, противную. Стояла смотрела на конвертик с казенным штампом. Надо разорвать не читая. И сжечь. И пепел развеять. Вытащила опять, в карман сунула. Письмо Юркино она не разорвала и не сожгла. Но и читать не стала. Сунула конверт в черный бумажный пакет, где лежали ее летние прошлогодние фотографии. Туда же легло и следующее Юркино письмо в нераспечатанном конверте. И следующее… Теперь этот пухлый пакетик казался ей гробиком, похоронившим ее счастье. Былое счастье. Бывшее. Умершее. В голове у нее крутилось одно стихотворение. Вообще-то голова ее была набита стихами, как подушка перьями. Но сейчас выскочило одно, забытое, наверное, всеми кроме нее. Лена выкопала его в городской библиотеке, в маленькой, плохо пропечатанной книжице с голубыми листами и витиеватой надписью на порванной обложке: «Цветение бумажных хризантем. Стихи Лидии Ренн. Новгород, 1916 год».
Моя Любовь так долго умирала.
Так мучилась, ночами не спала.
Я слышала, она в бреду шептала:
«Я не умру». Помочь я не смогла.
Я как сестру ее похоронила.
И на могилке выросла трава.
На бедный холмик я б не приходила,
Но Ревность бедная жива.
Пусть не красивая и злая,
Ее не прогоняю прочь.
Она мне все-таки родная.
Она Любви погибшей дочь.
Жалкие глагольные рифмы местечковой поэтессы Ленусю не смущали, в висках у нее билось: «…ревность бедная жива…» Она сознавала, что ревнует. Перед Новым годом она вытащила из ящика очередное Юркино письмо: «
– Элька, тебе письмо от Юрки! – закричала Ленуся, влетев в квартиру.
Избавиться от него поскорее. А то горит в руках. Еще немного – не удержишься, откроешь.
– Да ты что? – сестра явно обрадовалась, – давай его скорее сюда.
– Потанцуй! Потанцуй! – Запрыгала Ленка, вытянув руку с письмом над головой. – Догони и отними, – она помчалась вокруг стола, занимавшего середину бабушкиной комнаты.
«
– Ленуся, ну отдай! Вот я пляшу уже, – Эля мчалась за сестрой, на ходу притоптывая и поводя руками, изображая подобие танца.
Ленуся резко остановилась, бросила конверт на стол:
– Забирай!
Она не спросила, что он написал ей, а Эля не сказала. Не потому что там было что-то такое… Просто она думала, что то же самое Юрка писал и Ленке. Про учебку, про дедов и утренние издевательства, про «упал-отжался». Про солдатские будни, короче.