Сто лет я должен любить край, в котором то березка, то рябина, то есть ничего интересного для меня. «Где найдешь еще такой?» Из этих слов я должен был сделать вывод, что нет ничего лучше края, где то березка, то рябина… Но почему тогда музыка-то такая грустная? Эта музыка требовала, чтобы мы тоже пели грустными голосами. И я тогда думал (я правда так думал, а не для красного словца здесь это пишу), что, значит, любить «край родной, навек любимый» – это трудное, невеселое и очень долгое занятие, похожее на работу. На такую работу, которую постоянно, медленно и с грустным лицом делает дяденька, у которого были ключи от сарая, стоящего в дальнем углу двора нашего детсада. В этом сарае у него были лопаты, метлы и прочие скучные вещи.
Однажды в одной красивой католической стране я зашел, весь преисполненный туристического благоговения, в большой старинный и очень красивый готический собор. Внутри он казался даже еще выше, чем снаружи. Собор был огромен. Людей в нем было скорее немного, они сидели на деревянных скамьях редко-редко. В основном это были старики. Шла служба, священник говорил и говорил, периодически все присутствующие в соборе вставали, говорили что-то хором и садились. Так же периодически пел маленький хор. Хор состоял из мальчиков разного возраста, они были одеты в длинные рубахи… очень длинные. Я присел на скамью и стал слушать и смотреть. Свет от витражей давал ощущение мягкого солнечного дня за пределами собора, хотя там было туманное и сырое утро.
Я слушал хор, который звучал так грустно и думал, что вот ведь как прекрасно, как красиво и приятно заходить в такую чудесную церковь. Какой здесь свет! И, наверное, я бы тоже с удовольствием с детства ходил бы сюда и, может быть, пел и представлял бы себе, как пятьсот или даже больше лет назад здесь так же молились люди и мальчики тоже пели. Я сидел и думал, что, может быть, вон тот старик, которого привезли сюда на мессу в кресле-каталке, когда-то пел здесь, будучи мальчиком, и не думал, что станет стариком. Но как же прекрасно здесь, говорил я себе! Вот так течет жизнь красивого старинного города, течет вокруг этого собора. А в Сибири пятьсот лет назад даже…
Я стал рассматривать мальчиков в хоре. Один из них, самый крайний во втором ряду, пел, но смотрел куда-то вбок и вверх. Я посмотрел туда же и увидел несколько птиц, которые залетели как-то внутрь, а теперь скакали и перелетали с выступа на выступ, высоко, возле верхнего окончания стрельчатого окна. Сквозь витраж этого окна струился свет. Я повнимательнее посмотрел на мальчика, на то, с какой тоской он поет, и вдруг отчетливо увидел, что его тоска – это не чувство проживания той музыки, которую он исполняет в прекрасном храме, а самая настоящая тоска. То есть когда мальчику невесело. Я посмотрел на то, как он смотрит на птиц и на свет из окна… Я тут же узнал этот взгляд, и свет из окна, и тоску…
Я понимаю теперь, что страна тогда, когда я был маленьким, а потом юным, никак мною не ощущалась. Я, конечно, знал, как звучит наш гимн, я знал, какой у нашей страны флаг, и знал, что страна у нас самая большая, хорошая и сильная. Мне от этого было спокойно. Я довольно часто рисовал войну, где наши самолеты и танки уничтожали, скажем, не наши танки и самолеты. Но я же в тот момент рисовал не какую-то патриотическую картину, я вообще не создавал какого-то художественного произведения. Я рисовал бой потому, что было приятно, рисуя танк или самолет, изображать голосом и губами звук двигателя. Когда я рисовал огонь из пушки или пулемета, я громко изображал выстрелы, а когда я мощными движениями по листу изображал дым от горящего и падающего вражеского самолета, я громко завывал. Вот! Мои эти картинки имели для меня интерес, пока я рисовал, а само изображение было не важно. Я же не рисовал войну. Я играл.
Мне нравился и нравится Гагарин, и мне было приятно, что он наш, не из Сибири, конечно, а просто Наш. Но он всем нравился и нравится. Все должны быть рады, что первым был Гагарин. Всем повезло с ним, с тем, что он такой… бесспорный. И повезло с Гагариным не только нашей стране, но и всем странам…
Наша страна что-то делала, правительство чем-то занималось, что-то происходило. Меня это не беспокоило, от этого я был защищен родителями. Они смотрели новости, отец читал газеты, их тревожили новости и газеты. А меня гораздо сильнее тревожило, пугало и терзало, если родители ссорились и ругались… Вот это уже было всепоглощающе ужасно, и никто не мог с этим помочь. Страна-то уж точно. Да я и не думал о ней в такие моменты как о субстанции или силе, которая может помочь.
Мужики, рядом с которыми я сидел на стадионе нашего города, когда был постарше и ходил на футбол. Вот они понимали, как устроена страна, и знали все взаимопроникающие процессы, которые в ней происходили.