Когда через довольно долгое время я отважился поглядеть в том направлении, кроме струй крови, запятнавшие стены выше зеркала воды, я не увидел и следа от розеттинца. Быстрый поток воды врывался в камеру реактора. Заплыл туда и я. Сразу же меня встретила волна жара. Ничего. Пока что выдержать можно. Взглядом я отыскал механизм, который описал мне Павоне. Задание выглядело легким, я вырвал блокирующий заряд патрон, сделал широкий замах…
Мне казалось, будто бы смерть приходит быстрее. Но нет. Я все еще жив. Сижу себе на какой-то подтопленной платформе и размышляю: то ли меня скорее убьет доза радиоактивности, которую я поглотив в себя, то ли я все-таки дождусь атомного суперфейерверка. В моих размышлениях никто мне не мешает. Ныряльщиков больше не приплывало. Я думаю над тем, что происходит там, наверху, в Циболе. Объявлена ли эвакуация города, и теперь толпа жителей, растаптывая и сбивая все и вся, бежит через единственные ворота в пустыню? Или старейшины уселись на свои летающие тарелки, запустили остатки воздушного флота и сейчас готовят некий рейд мести на Европу?…
Вот только возможно ли это? Без силовой установки, поставляющей энергию, с разбитым центром управления… Без верховного вождя. Без главного инженера. Я уверен, что Итцакойотля убили, посчитав его изменником идеи реконкисты. Так что же они делают? Возможно, и даже весьма вероятно, что ничего не делают. Народ не предупредили, воинов не предостерегли. Собрались в Золотом Зале. Ожидают рапортов ныряльщиков и окончательного вердикта Уицилопочтли – Бога Солнца и, в то же самое время – Всеуничтожающего Огня. Похоже, мои умершие товарищи по экспедиции были правы, считая договоренность обеих цивилизаций пустым мечтанием. "Ничего не поделать, оба самцы", – как сказал бы Ансельмо. Только я до сих пор считаю, что попытаться мне было нужно. Ну а то, что мне не позволили…
Трудно мне винить их в чем-либо. За что? За то, что они положились на инстинкт? За то, что выбрали конфронтацию вместо попытки договориться? Их трудно обвинять даже в жестокости, столь характерное для их времен. Впрочем, для всяких.
Боже мой, неужели возможно такое, что все погибли? Точно так же, как те, что были на Мон-Ромейн, те, что были на "Генриетте" и на "Святой Лючии"?
В голове все мутится. Вокруг все делается все темнее. Что, уже сумерки? Ведь только что был рассвет? Быстро пробежала твоя жизнь, Деросси. Слишком быстро…
Зуммеры воют словно грешные души, скулят аварийные сирены, температура нарастает, вскоре, наверняка, наступит критическое состояние; меня же тем временем окружают лица, сотни лиц, напоминающие объединенные образы из всех видимых мною фильмов и прочитанных книг. И вот снова Фушерон в развевающемся плаще несется галопом по набережной Нанта. Мрачный, но уверенный в себе Фруассарт кружит по капитанскому мостику, наконец-то в новом камзоле, который он сшил себе в Париже у королевских портных. Чуть пониже, на бухте каната Эбен, острящий бритву, водит глазами за командиром, словно пес за хозяином. И Лино! Смена декораций: Лино на маленьком внутреннем дворике в Пале Рояль вновь стоит под стеной, словно эскиз к картине Гойи. И очередной водопад образов: турок Мардину и де Лис у кровати оперируемого дофина; Мирский, увлеченно чертящий здоровой рукой проекты баллистических ракет; Палестрини с ретортой, ван Хаарлем со своей шлифовальной установкой; Фоули с голубыми глазами мечтательного ребенка, прикованными к ягодицам молодого пажа; погруженный в молитве Гомес в ожидании очередного видения; Вайгель, дерущийся с Павоне; весело поющий за рулевым колесом Арман… И за каждым лицом идут воспоминания событий, звуков, запахов, эмоций… И снова золотистые пчелы собирают нектар в садах Монта Росса; летучие рыбы срезают верхушки зеленовато-синих волн; колокола пробуждают Париж в холодное декабрьское утро; пахнет свежескошенная трава в Тезе. А над мчащейся вместе с ветром "Генриеттой" небо становится чистым, тучи растворяются в агрессивной синеве, словно лужи на песке; вновь слышен грубоватый смех, когда толстяк Андре объясняет экипажу, что с пушкой можно словно с женщиной: спереди и сзади. Слышны мелкие шажки Лауры ао палубе парусника. А старый аравак вновь уселся на бугшприте, выглядывая родные берега. И еще где-то на самых границах беспамятства маленький, пухлолицый Альфредо Деросси бегает по холмам с сачком для бабочек. Куда подевались все вы? Ждете меня? Хорошо! Выстаивайтесь в два ряда. Я прибываю к вам!
19. Вернуться сюда!
– Я прибываю к вам, – слышу я собственный, приглушенный, какой-то оторванный от меня самого и удивительно слабый крик, какой бывает во снах, когда мы пытаемся бежать, а ноги грязнут в полу, когда мы пытаемся зажечь свет, а выключатель не срабатывает; где-то вдалеке тускло тлеет одна лампочка, словно в фотолаборатории, а крик "Помогите!" тонет в липкой вате бессилия.
Шаги: быстрые и чуткие, вокруг меня, охрана – может, это ацтки…
– Доктор, он просыпается, – из-за десятого слоя ваты доносится теплый, озабоченный, самый дорогой голос. Лаура тоже здесь?