Ближе к полудню тишина пропитывалась чуть слышным, высоким, всепроникающим и одновременно невесомым звоном. Звон доносился отовсюду. Возникало ощущение, что звон заполняет все мое существо. Казалось, звенит сам воздух. Наступали покой и умиротворенность, с которыми не хотелось расставаться.
Сквозь тишину и звон начинало прорываться характерное хрумканье травы на зубах насыщающихся коров. Звуки приближались и двигались вперед. Стадо неспешно обходило меня, двигаясь в поисках еще не тронутой травы. А меня накрывала тугая волна запаха парного молока, замешанного на аромате только что состриженной коровьими зубами зелени и, всегда сопровождающего стадо, легкого запаха свежего коровьего навоза.
Во второй половине лета по краям лесополос собирали сушняк и разводили костер. Когда ветки прогорали, на жару пекли, налившиеся молочной желтизной, початки кукурузы. Уходя со стадом дальше, зарывали в жар уже налившиеся корнеплоды сахарной свеклы. Сверху накидывали сухие ветки, принесенные из, окаймляющей лес, лесополосы. Двигаясь в обратном направлении домой, мы разрывали кострище и, обдирая подгоревшую корку, поглощали сладкую ароматную мякоть.
На пшеничных полях и Куболте ко мне «являлась» муза сочинительства. Я, как говорят, записывал в уме и помнил свои «шедевры». Придя домой, я записывал мои стихи в общую тетрадь. Посылал в редакции газет «Юный Ленинец» и «Пионерская правда». Ответа не было. А душа «поэта» требовала признания.
Однажды, раньше времени с поля приехал отец, сидя сзади на мотоцикле. За рулем был корреспондент районной газеты «Трибуна» Калашников. Он фотографировал и писал репортаж о заготовке силоса в нашем колхозе. Бригадир попросил отца покормить журналиста. Как его зовут, я не знал, но услышал, что отец очень часто называет его Николаем Александровичем. Наверное, еще и потому, что Калашников фотографировал отца в вилами в руках.
Мой отец любил, когда его фотографировали для газеты. Газета с его фотографией подолгу лежала на плюшевой скатерти круглого стола в большой комнате. Затем отец крепил газету кнопкой на стену рядом с зеркалом над сервантом. Так и висела желтеющая газета до очередной побелки.
Когда я вошел в комнату, корреспондент сидел за столом. Его длинный красный нос был изуродован огромной бородавкой, из которой рос единственный черный вьющийся волос. Калашников свирепо высасывал содержимое прошлогоднего соленого помидора.
Отец в это время в летней кухне жарил яичницу на сале. Воспользовавшись отсутствием отца, я попросил послушать мои стихи к песне о Куболте и напечатать их в газете. Я читал с листа. Журналист, перестав закусывать, внимательно слушал. Затем, взяв лист, прочитал:
— У тебя есть чувство ритма. Ты, хоть не всегда, но в основном, соблюдаешь размер строки. Ты любишь природу, видишь подробности, которые другому кажутся мелочью.
У меня перехватило дыхание. Мою грудь распирало. Я уже видел мое стихотворение, напечатанное в газете.
— Но этого мало. Тебе нужно многому учиться. Сочинительство требует глубокого знания жизни, особенно поэзия. Ты должен много читать. Твое стихотворение в таком виде печатать нельзя. Над ним надо работать.
Приземление было оглушительным. В это время со шкварчащей яичницей в большой сковороде вошел отец. Подавленный, я вышел. Через час, осилив совместно с отцом яичницу и оставив пустую бутылку, журналист, отчаянно газуя, поехал в район.
Одая
Не знаю, что стало со мною,
Печалью душа смущена.
До сих пор не дает мне покоя
Старинная сказка одна…
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой!
— Э-ге-гей! Вылезайте уже! Хватит, вашу мать! — гортанный, слегка хрипловатый голос сторожа Гаргуся, казалось, усиливался водной гладью, пронизывал насквозь пространство над прудом. — Вылазьте наконец! А то вон сзади вербы зеленые повырастали! Сейчас я вас крапивою!