Темпл. О тюрьме. Похороны состоялись на другой день – Гоуэн как раз добрался до Нового Орлеана и вылетел оттуда самолетом, – а в Джефферсоне путь на кладбище проходит мимо тюрьмы, да и не только на кладбище, проходит под верхними зарешеченными окнами – общей арестантской и камер, откуда заключенные-негры – азартные игроки, торговцы самогоном, бродяги и убийца – могут смотреть вниз и любоваться, любоваться даже похоронами. Вот так. Стоит кому-то из белых оказаться в больнице или в тюрьме, вы сразу же говорите: «Какой ужас», не из-за стыда, боли, а из-за стен, замков, и тут же посылаете им книги, карты, головоломки. А неграм нет. Вы даже не думаете о картах, головоломках и книгах. И внезапно с каким-то ужасом понимаете, что им не только не нужно книг, чтобы отвлечься, им даже не нужно отвлекаться. Проходя мимо тюрьмы, вы видите их – нет, не их, их совершенно не видно, видны лишь руки меж прутьев решеток, они не стучат, не елозят, даже не стискивают, не сжимают решетку, как белые руки, а просто лежат между прутьями, не только спокойно, но даже успокаивающе, уже разжатые, расслабленные, не чувствующие боли от рукояток плуга, топора или мотыги, тряпок, щеток, колыбелек белых, и даже стальных прутьев они касаются спокойно, безболезненно. Понимаете? Вовсе не искривленные, не скрюченные работой, а даже гибкие и ловкие благодаря ей, разглаженные и даже мягкие, словно, пролив пота всего на цент, они получили то, что белым обходится по доллару унция. Не подвластные работе, нет, и пошедшие с ней на компромисс – тоже не то, а заключившие союз с работой и потому свободные от нее; в перемирии с ней, в мире; эти вот длинные мягкие руки безмятежны и неподвластны боли, поэтому, чтобы выглядывать, смотреть – видеть похороны, процессии, людей, свободу, солнечный свет, вольный воздух, – их владельцам не нужно ничего, кроме рук: не нужны глаза: руки, лежащие между прутьев решетки и глядящие наружу, могут до наступления света разглядеть очертания плуга, мотыги или топора; и даже в темноте, не включая света, могут обнаружить не только ребенка, младенца – не своего, а вашего, белого, – но и загвоздку, помеху – голод, мокрую пленку, незастегнутую булавку – и сделать все, что нужно. Видите. Если бы я только могла плакать. Там в свое время находился еще один негр-убийца, мужчина, случилось это до моего приезда в Джефферсон, но дядя Гэвин должен помнить. Жена этого негра только что умерла – они прожили вместе всего две недели, – он похоронил ее и принялся бродить в темноте по проселкам, чтобы утомиться и заснуть, только из этого ничего не вышло, тогда он решил напиться, чтобы заснуть, но и это не помогло, тогда он стал драться и перерезал горло белому за игрой в кости, и после этого наконец ненадолго заснул; шериф нашел его на веранде дома, который он снял, чтобы жить там с женой, с семьей до самой старости. Выспаться ему не удалось, и вот в тот день в тюрьме надзиратель, помощник шерифа и еще пятеро негров-заключенных едва повалили его и держали, чтобы надеть на него цепи, – он лежал там, на полу, более полудюжины человек с трудом держали его, – и знаете, что он говорил? «Видно, не перестану я думать. Видно, не перестану».
Темпл умолкает, помигивает, протирает глаза и, не глядя, протягивает руку к Стивенсу, который уже вынул платок и отдает ей. Слез у нее по-прежнему нет; она просто прикладывает платок к глазам, словно пуховку, и начинает говорить снова.