— В Шантосе я прибыл с крохотным сундучком. В нем было все мое богатство: три сорочки, три камзола, десяток звонких монет да свиток из двадцати пергаментных листков, на которых мой приемный родитель изложил секреты ремесла зодчего, а сам он почерпнул их из записей некоего Вилара де Гонкура — будучи юношей, он знавал его лично и почитал как своего учителя. В записях Вилара были планы церквей и замков, которые он либо строил сам, либо посещал в качестве гостя, чертежи всевозможных строительных машин и механизмов, а также отдельные наблюдения, что делал он во время своих долгих странствий; помимо того, Вилар зарисовывал, причем до мельчайших подробностей, все, что только попадалось ему на глаза: архитектурные орнаменты, насекомых, скульптуры, лица людей, девичьи фигуры, птиц, собак, рыцарей, мчащихся на боевых конях. Все пробуждало в нем интерес, во всем находил он пищу для своего ненасытного любопытства… Однако я что-то увлекся. А знаешь ли ты, юноша, что такое Шантосе? Это самый укрепленный замок на границе Бретани и герцогства Анжуйского. Со своими одиннадцатью башнями он возвышается неприступной скалой над черепичными кровлями домишек близлежащей деревни и над лесом, обступающим стеной Ларонское озерцо. Одиннадцать башен, они стоят прямо и непоколебимо, точно грозные стражи, а за ними стелются зеленые холмы, увенчанные шапками облаков… Привязал я коня к иссохшему дереву и принялся рисовать, потому как в подобных обстоятельствах, видишь ли, главное — уловить первое впечатление. И вот рисую я и думаю: как бы превратить эту древнюю крепость в поистине отрадную обитель, как того хотелось моему будущему сеньору. Забот у него оказалось и впрямь предостаточно, и заниматься благоустройством замка ему было некогда. Так вот, не успел я предстать перед ним, как он мне и говорит: «Добро пожаловать, Фома. Монсеньор герцог Анжуйский расхваливал тебя по-всякому, уверял, будто ты мастер на все руки. Весьма сожалею, что прибыл ты в день скорби, но все же я рад тебе. Ты будешь мне весьма полезен». Порасспросив меня кое о чем для порядка, он велел мне подобрать рясы с капюшонами для восьми плакальщиков, изготовить нашивки и петлицы к траурным платьям — иным словом, проследить за подготовкой к «церемонии». Так что первое, чем я занялся по прибытии в Шантосе, — это приготовлениями к погребальному обряду. Старый сир де Краон хотел похоронить зятя своего с пышностью, хотя в душе и недолюбливал его. Сейчас скажу почему… У Жана де Краона была дочь Мария, и баронесса Жанна Мудрая, последняя из рода де Рэ, назначила ее своею наследницей. Однако еще раньше она отписала свое состояние Ги де Лавалю, который доводился ей ближайшим родственником — он происходил из знатного дома Лавалей-Монморанси, — но только при одном условии — если тот поменяет свой родовой герб на герб баронов де Рэ. И вот между Краонами и Лавалями завязалась тяжба за наследство, она переросла в целый судебный процесс; сначала суд проходил в Бретани, потом в Париже — казалось, ему не будет конца. Но тут объявился какой-то шельмец и ничтоже сумняшеся поженил Ги де Лаваля и Марию де Краон. Сказывали, будто это был сам старый сир де Краон, именно он все устроил — через подставных лиц. Теперь ты, надеюсь, понимаешь, почему он не жаловал зятя: как ни крути, а наследство баронессы де Рэ пришлось делить поровну. Но тут попался этот кабан — он-то и помог старику де Краону свести счеты с сиром Ги.
— Ну, а Жиль?
— Вот-вот, теперь дошел черед и до него. Жиля я увидел только на другой день — когда состоялось погребение. Было ему тогда одиннадцать лет, а выглядел он на все тринадцать. Глаза синие-синие и застывшие, точно из камня вытесанные, взор хмурый, неподвижный и вместе с тем пылающий, завораживающий — загадочный какой-то. Жиль в бархатном плаще шел рядом со стариком Краоном, а тот ковылял, опершись на плечо сына своего Амори, и прикидывался сраженным безутешным горем. Прическа у него была та же, что и теперь — да ты и сам видал: иссиня-черные волосы, на лбу — челка. А на шее — цепочка то ли с печаткой, то ли с медальоном.
Восемь плакальщиков в черных, как ночь, ризах с опущенными капюшонами несли гроб с телом Ги де Лаваля, облаченного в латы и шлем с открытым забралом; по бокам — оружие, а в руках — богатое распятие с орлиными фигурками по краям. Впереди гроба шествовал каноник с коадъюторами — они хором распевали гимны. А позади чинно выступали родственники покойного, за родней — сеньоры, за знатью — купцы с лавочниками, а за ними уже — мужики да бабы; Жиль шел в первых рядах. Все восхищались его ладной, горделивой статью. Удивлялись, как мог он в столь юные годы не давать волю слезам. Однако в церкви, когда зазвучал реквием, все увидели, как он вдруг обхватил голову руками и горько разрыдался. И многие тогда, не знаю почему, ощутили облегчение, кроме разве только старого сира де Краона; тот вмиг насупился и грубо ткнул Жиля пальцем в плечо.
— Знать, церковные гимны проняли его куда глубже, нежели кончина родного отца, — прервал учителя подмастерье Рауле.