И до того немногословная, Рептилия теперь вообще не тратила время на произнесение слов. Хватало короткого взгляда. При условии, что этот взгляд теперь был ее главным оружием. И этого взгляда было достаточно, чтобы считать с окружающей действительности вообще всю информацию — плюс к той, что иногда смеха ради передают словами. Она видела, как изменился этот человек на кровати. Оставленный в одиночестве, он за это время успел уже уйти бесконечно глубоко внутрь себя. Что — Рептилия знала — было только к лучшему…
И теперь она — коротко взглянув на него от входа и, кажется, забыв промолвить даже «здрасте», — просто выгружала на одеяло свои трофеи. Все нужное и ненужное, не понимая неуверенных возражений: «А это зачем?!» Ставший уже совсем бесплотным Соловей наблюдал апокалиптическое зрелище: как его погребают под ворохом неиссякаемых трофеев. Ему нужно было все. Он там валялся — у него ничего ведь не было. Но теперь к грядущему выходу он был экипирован. Ему банально стало что надеть…
Затолкав-таки все в тумбочку, она снова взглянула на него: пожелания, предложения, может, что-то конкретное? Потому что зажигалка у него теперь была исключительно сувенирная, понтовая, с гербовым орлом и турбонаддувом, прямиком со смотровой площадки на Воробьевых горах. К тонким пальцам Рептилии в этом мире теперь безвозвратно прилипало все, что было недостаточно хорошо прибито гвоздями…
Бывает же такое. Я сидела рядом с ним — и мне ничего не надо было делать со своими чувствами. Я просто ничего не чувствовала. Все эмоции были выжжены уже дотла. Я не сочиняю: то, для чего я падала на эту чертову голодовку, у меня получилось. Я смогла выжечь его из себя…
И только проведя рядом с ним несколько часов, я наконец уловила, что на меня опять начинает наползать все тот же тяжелый мрак. Дождалась…
Я ехала из больницы в автобусе, а эта черная, чуть подзабытая уже тяжесть нехотя разливалась глухой тоской и давила вниз тяжелеющую голову. Проспект медленно полз за окном, одна бесконечная остановка, вторая. Я уже ничего не видела вокруг. Все, началось. Откуда-то из небытия ко мне вновь начало подбираться… человеческое…
Но, проехав штук пять вот таких томительных, мучительных перегонов, я вдруг почувствовала, что мрак и тяжесть стали постепенно ослабевать. Мрак и тяжесть лежали как облако, и я сейчас на своем автобусе из этого облака просто выезжала. Облако к краю становилось все более разреженным, в нем уже образовывались просветы. Оно уже висело клочками, невесомо скользило по коже и все быстрее уходило назад, назад, назад…
Я просто выезжала из зоны
Конец света
В Москве бушевал май, я наслаждалась своим апокалиптическим алчным охотничьим инстинктом, я каждый день выходила на новую восхитительную роскошную охоту. Я упивалась своей совершенно умопомрачительной новой жизнью, жизнь была баснословно богата на ликующие краски, я царила в этом мире — одна — под непостижимым куполом майского неба. Я, человек, который две недели назад умирал от тоски. И нигде, никак, ни полунамеком, ни отголоском, ни слабой тенью в моей жизни больше вообще не было
Именно в те дни в пылающей зноем Москве наконец-то случился так долго ожидаемый «конец света». Замаскирован он был под отключение электричества в половине города. Всеобщая апокалиптическая веселуха. Особенно радовались те, кто еще не успел к тому моменту попасть в остановившееся метро… С горящими голодными глазами я шарилась на поверхности по толпе и забавлялась, наблюдая, как лохотронщики ретируются с моего пути, едва заметив меня. Плохо, наметанный глаз меня срисовывает…
Я вдруг со всей ясностью ощутила, насколько всякому криминальному элементу до фонаря борьба каких-то там идей. Политика, идеология — совершенно бесполезные вещи. Их нельзя украсть. Тогда зачем они вообще?.. Смешно. Меня уже не получится притянуть за участие в политической борьбе. Потому что в этот момент я совершала совсем другое преступление…
Это было состояние, в котором лучше всего убивать. Это было состояние, в котором идешь и спокойно залезаешь в ледяную воду, и эта обжигающая плеть стегает тебя по нервам. Хуже, когда и он перестает действовать — этот только поначалу острый кайф. И ты начинаешь любить боль и жаждать боли, ты пьешь боль, как смысл.
И однажды вдруг вскидываешься: в кого еще вонзить это свое наслаждение боли? И жадно, с голодным восторгом смотреть жертве в глаза: «Больно? Тебе больно? Расскажи, как тебе больно…»