Вот тут мастера схватил кто-то за горло могучей рукой и чуть было не удавил. С трудом пришел в себя. С неимоверным трудом принял глоток воды. Кажется, отстал некий изверг.
Теперь можно уставиться в темень и подумать, что было и что сталось. Просто так, ради коротания ночи, которой, кажется, не будет конца.
Ветер на улице изменил направление. По белым хлопьям в окне нагляден его стремительный бег вдоль улицы, туда, к Западной церкви, в которую упиралась улица Розенграхт.
Белые хлопья проносились мимо окна горизонтально. Стремительно, как ласточки летом. Казалось, никогда не упадут они на землю, а улетят куда-то далеко-далеко, пока не наткнутся на прочную стену… Очень, очень странные хлопья…
– А этот – один из последних автопортретов Рембрандта…
– Этот? Неужели?
– Не похож? Смешной? Жалкий?
– Когда говорят «Рембрандт» – перед глазами лихой молодец с Саскией на коленях. А этот – кто же?
– Он самый. Рембрандт. Он никогда не врал. Просто не умел. Никому не льстил. А разве мог он изменить этому правилу, если даже речь заходила о нем самом?
– Очень уж жалкий старичок. Позвольте, какой же год обозначен на картине?
– Даты нет. Скорее всего, это один из последних автопортретов. Можно сказать, последний взгляд на самого себя.
– Очень смешной старичок со смешной гримасой…
Вот мнение директора Вальраф-Рихартц-музеума доктора Райнера Будде, переданное мне через «Литературную газету»:
– Наш автопортрет не датирован. По этому поводу и до сих пор идут споры. Одни называют 1668-й, другие – 1669-й, третьи – 1665-й. Лично я придерживаюсь последней даты.
Корнелии не спится. Милое юное существо спускается вниз и прислушивается.
– Все хорошо, – шепчет ей Ребекка, которая тоже вышла в коридор в ночной рубашке.
– Он спит?
– Кушетка скрипнула. Наверное, повернулся на другой бок. Спи, Корнелия. Все хорошо.
Корнелия идет к себе наверх, поглядывая через плечо на высокую тяжелую дверь.
Когда глядишь в темноту – ярче твоя жизнь, виднее дорога, пролегшая сквозь годы. Дорога петляет, она змеится, однако отчетлива, понятна. На ней – все как на ладони. Видно начало. Далекое и близкое начало. Оно выступает из темени так, словно бы освещено солнцем.
Стало лучше на кушетке… Лучше стало под лукавым взглядом старика, который на стене…
Крылатый город Лейден
Ветры в Лейдене особенные. Можно сказать, сумасшедшие, исправно вертят мельничные крылья – только успевай следить за ними. И за ветрами, и за крыльями.
Мельниц много на берегах Рейна. Не того, большого, полноводного, Рейна, который в Роттердаме, а небольшого рукава, который приносил частичку альпийских вод к стенам Лейдена.
На всю жизнь втемяшилось в память размашистое вращение могучих крыльев. Люди по сравнению с ними казались карликами. Между тем именно карлики управляли огромными крыльями. А ветер просто помогал им.
Неподалеку от одной из мельниц и родился этот улыбающийся через силу старичок на стене. Это случилось 15 июля 1606 года, как свидетельствует надпись на одной из колонн Западной церкви. О той поре ничего не осталось в памяти. Да и не могло остаться – шестой ребенок был слишком немощен, чтобы разбираться в ветряных мельницах и прочих премудростях. Однако с пяти лет все ясно отпечаталось в голове, как хорошо сделанный оттиск с офорта…
Вот отец перебирает ячменное зерно… Показывает сыновьям, каков помол солода. И самому младшему, Рембрандту, тоже сует под нос пригоршню ароматного порошка.
– Прекрасный помол! – хвастает отец.
А на мешках, которые адресуются пивоварам Лейдена, крупная надпись, прибавление к имени Хармена Герритса, – «Ван Рейн». Знай, мол, наших! Не путай с другими Харменами и прочими Герритсами.
Все как будто было вчера: все зерно осязаемо, несмотря на темень, из которой всплывают картины детства на берегу Рейна…
Вот мать рассаживает большое семейство мельника. Ставит на стол еду. Отец говорит:
– Кто хорошо ест – тот настоящий и сильный
А Рембрандту хотелось быть сильным. Притом очень, очень сильным, даже могучим. Потому что отец много рассказывал про битвы с испанцами, которые в старину завоевали всю Фландрию. Битва была не на жизнь, а на смерть. Маленький Лейден поднял меч против сильного завоевателя. Рассказы были потрясающими, они волновали юное сердце сильнее любой бури и любого шторма на море.
Хармен, сын Герритса, рассказывал вечерами: