– Ты прекрасно знаешь, чего я боюсь, – заплаканная Саския отталкивает его. – Когда мы сюда переехали, ты говорил, что, когда у нас будет свой дом, все точно получится. Но Нелтье прожила всего месяц, даже меньше, чем Румбартус. Уже троих мы потеряли, с нами что-то не так, проклятые доктора только морочат голову и тянут деньги. Я не хочу больше ходить беременной, не хочу хоронить наших детей. Зачем это опять со мной?
Саския закрывает лицо руками. Ее плечи вздрагивают. Рембрандт хочет снова обнять ее, но у него кончились слова, он не знает, как ее утешить.
– Мы не ходим в церковь; мне кажется, ты вообще не веришь в бога, – упрекает она его сквозь слезы. – Мы женаты уже семь лет, а я даже не знаю, католик ты или реформат. Может, наши дети умирают, потому что мы крестим их сразу после рождения? Пастор Сильвиус всегда говорил, что крещение – серьезный взрослый шаг, к которому надо готовиться. Как и к смерти.
– Саске, – Рембрандт помимо себя начинает сердиться. – Ну, ты ведь не думаешь, что наши дети умерли, потому что я не меннонит? В Амстердаме много кто крестит детей при рождении, а кто и вообще не крестит – но даже у жидов вырастают здоровые дети.
Этого точно не следовало говорить. Саския рыдает в голос, и он все-таки обнимает ее, чтобы загладить вину.
– Бесчувственный дурак, – ворчит она, позволяя мужу прижать себя к груди. Через несколько минут жена успокаивается, и они просто сидят так и думают об одном: только бы в этот раз получилось…
Двух дочерей, родившихся после Румбартуса, Рембрандт называл в честь матери. Суеверный человек не дал бы второй дочке то же имя, с которым первая прожила всего три недели, – но Рембрандт не суеверен. И, верно говорит Саския, не религиозен в обычном понимании этого слова. Его отец принадлежал к реформистской церкви, мать же была католичкой. Открыто следовать католическому обряду запрещено: это вражеская вера, во имя которой испанцы десятилетиями грабили страну. Но и среди реформатов постоянные распри. Принимать чью-то сторону всегда казалось ему неразумным, хотя бы с точки зрения здравого смысла: если всем известно, что художник меннонит или, не дай бог, католик, с заказами к нему придут лишь ему подобные. К Рембрандту же приходят все, даже богатые сефарды, и ни с кем у него не может возникнуть религиозный спор. Рембрандт знает наверняка, что бог есть и что в целом он благоволит ему: позволил прославиться, встретить Саскию, обзавестись своим отличным домом в четыре окна по фасаду – в Амстердаме это настоящая роскошь. Да, трое детей не выжили, но бог не может вечно так поступать со своим баловнем-живописцем, ведь художник никому не причиняет зла.
Или, может быть, думает Рембрандт, то, что бог не дает им детей, – действительно знак? Но не такой, как кажется Саскии. Помни о своем предназначении, говорит ему бог. Ведь работа у него в последнее время – с тех пор, как они стали жить с Саскией, – идет медленно, тяжело. Он слишком увлекся своим счастьем – и слишком бывал раздавлен горем, которое уже несколько лет идет со счастьем рука об руку. Четыре десятка картин за шесть лет – меньше, чем за предыдущие три.
Они, конечно, охотно играли в переодевания – ей всегда нравилось позировать в экзотических одеждах: Саския – Флора, Саския – Минерва, Саския – карфагенская принцесса Софонисба, выпившая яд, чтобы не провели ее с позором по Риму среди прочих пленников… Иногда Рембрандту казалось, что она сочтет сюжет обидным. Например, Саския – Сусанна, купальщица из книги пророка Даниила, возбудившая похоть двух неправедных старейшин, которые пытались склонить ее к греху, угрожая, что оклевещут ее. Дело даже не в самой истории про похоть: глава о Сусанне есть только в католической Библии, протестанты считают ее апокрифом. Но Саския, воспитанница меннонитского пастора, ни словом не возразила и с удовольствием позировала.
Или – совсем уж стыдно жене добропорядочного амстердамского бюргера изображать развратную девицу на коленях у блудного сына в трактире. Любой другой жене – но не Саскии: та, позируя, так шаловливо смотрела на него, так приоткрывала ротик, что он несколько раз вынужден был бросить работу, чтобы схватить ее измазанными краской руками. И ни разу она не оттолкнула его…
Ему, конечно, больше нравились именно эти картины, на которых Саске – та, которую он один знает, потому что она такая только для него. Флора и Минерва больше похожи на Саскию, которую видят окружающие: располневшую, даже одутловатую, с глазами слегка навыкате, тридцатилетнюю, трижды рожавшую матрону. Сама же Саския притворяется, что не видит в себе никаких перемен. «В этот раз у тебя что-то получается непохоже», – говорит она как раз в тех случаях, когда на картине то же лицо, что и в зеркале.