Вот шагает в ногу, мощно отбивая такт, батальон пехоты в походном снаряжении, совершивший учебную прогулку в Топчидер. В серых «капах» (мягких головных уборах) и таких же серых мундирах, с винтовками, молодые, рослые, как на подбор, четко шагают вардарцы. Это сербы, призванные под знамена короля Петра из недавно освобожденных македонских округов. Одушевлением горят их лица… Звонко несется дружная хоровая песня о том, как они вызволят своих босно-герцеговинских братьев из-под швабской неволи. Поют солдаты, поют офицеры, поет великан тамбурмажор, выступающий с булавой впереди всей колонны.
— А ведь черти, ей-Богу, черти! — похвалил Кончаловский вардарцев.
Рядом с «Москвою» — табачный магазин. Зашел, купил гаванскую сигару, в целый динар. Закурил, любезничая с хорошенькой, смуглой продавщицей, вгоняя ее в краску забористыми, отдающими набережной экзотического порта комплиментами.
К этому барону Гизлю он успеет. Крунская улица в двух шагах. Надо пошататься, выкурить сигару… Вот витрина придворного фотографа. Глядит через стекло король Петр, бритый, седоусый, в круглой барашковой шапке с султаном. Его сыновья, престолонаследник Александр и королевич Георгий. Величавый старец с окладистой бородою премьер-министр Пашич. Вот и сам Пашич, — легок на помине; возвращается из министерства в тяжелом громоздком экипаже. Горожане любят своего дядю Николу и низко ему кланяются. В ответ Пашич приподнимает свой старосветский цилиндр. Что-то глубоко демократическое, патриархальное в этом обмене приветствий между народом и главой правительства. Чувствуется нерушимая взаимно доверчивая связь. Да как и не быть ей?.. Он, Пашич, такой же сын простого селяка-земледельца, как и все сербы. Сам хлебнул горя не мало. На ногах сохранились еще следы кандалов, в которые он, брошенный при Милане в клоповник-тюрьму, был закован. А все потому, что был противником австрофильской политики своего короля, видя будущее Сербии только в тесном единении с Великой Россией…
Вот и к девяти часам время подходит. Дегеррарди успел побывать у барона Гизля, успел вздремнуть часок-другой, пообедать на открытом воздухе, в пивнице «Руски царь» и пешком, дымя сигарой, уже сумерками держал свой путь на Калэмегдан.
В душистых аллеях слышен в густом полумраке говор гуляющей публики. Движутся группами, парами. Сидят на скамейках. Юноши в синих мундирах и красных штанах спешат на трамвай, чтоб поспеть к себе в Топчидер — в военную школу.
Ближе к берегу — веет прохладой. Вокруг деревянного киоска сидят за столиками офицеры, штатские, дамы, пьют кофе, прохлаждаются мороженым. Кончаловский, миновав киоск, направляется к выдвинувшемуся мыску. Здесь никого нет, пустынно. Силуэт одинокой фигуры на скамейке. Пальто, черный котелок. Это портье Симо Радонич, он же полковник австрийского генерального штаба Август Кнор.
Любуется, а может быть, и не любуется волшебной панорамой. Внизу разметалась широченная гладь Дуная. Свистят, мелькая цветными огоньками, пароходы. Насупился дремлющий островок с блокгаузом венгерских «финансов» (пограничной стражи). А на том берегу — весь в трепетных огнях — Землин. В туманной дымке тает бегущая равниной до самых Карпат Австро-Венгрия, для «блага» которой полковник Август Кнор уже четыре года не снимает своей лакейской одежды.
— Это вы?
— Я! Жду вас около пяти минут. Садитесь! Лучший способ, чтобы вас не подслушали, говорить на открытом месте. Были вы у барона Гизля?
— Был, минут двадцать пять продержал. А ведь роскошно живет, каналья!
— Господин Дегеррарди, вы продолжаете оставаться все тем же mauvais sujet, каким я знал вас. Пора оставить и прежний тон, и прежние манеры, иначе вы навредите и самому себе, и делу, которому служите. Разве можно так говорить о дипломатическом представителе, посланнике великой державы?
— Но ведь я только вам сказал, я же не повторю этого при чужих, — оправдывался Дегеррарди, как школьник.
— Все равно. Даже наедине с самим собой надо корректировать каждый свой шаг. Это дисциплина, школа…
— Ну хорошо, хорошо, не буду больше!
Невольно умолкли под впечатлением покоя, тишины и необъятного величественного простора. Гудела пароходная сирена, доносился откуда-то собачий лай, по мосту громыхал мчащийся поезд, мелькая освещенными окнами.
А дали, глубокие, задунайские, бегущие к горизонту, манили тонущий в их глубине взгляд…
Полковник снял шляпу, коснулся ладонью напомаженного пробора, закурил папиросу и молвил: