Древние греки и римляне в отличие от нас не идеализировали гениев, трудящихся в одиночку и размышляющих над разрешением замысловатых проблем. Такие сюжеты – Декарт в уединении подвергает все сомнению, отлученный от церкви Спиноза рассуждает сам с собой и шлифует линзы – станут у нас господствующими символами умственной жизни. Но это представление о подлинном интеллектуальном занятии проистекает из фундаментальной смены жизненных ориентиров, начало которой положили ранние христианские отшельники, намеренно отказавшиеся от всего, что ценилось язычниками: святой Антоний (250–356), уединившийся в пустыне, и святой Симеон Стилит (390–459), угнездившийся на собственном каменном столбе. Эти энтузиасты, как доказали современные исследователи, имели последователей, и, ведя отшельнический образ жизни, они оказывали влияние на значительные сообщества людей. Как бы то ни было, вокруг них сформировался превалирующий культурный стереотип радикальной отрешенности и изолированности от мира.
У древних греков и римлян ничего этого не было. Конечно, мыслительный процесс требует тишины и сосредоточенности, и поэты и философы периодически удалялись от мирской суеты, но они всегда оставались людьми социальными. Поэты видели себя пастырями, философы предавались долгим беседам, продолжавшимся иногда несколько дней. Уход от повседневности не был затворничеством, а использовался для обмена мнениями с друзьями в саду.
Человек, писал Аристотель, общественное животное, значит, проявить свою человеческую сущность он может только в социальном действии. Таким действием для просвещенных римлян была дискуссия. Нередко они затрагивали животрепещущие религиозные проблемы, и мнения полемистов, как правило, не совпадали. Цицерон писал:
«Я часто наблюдал подобное[68], и в особенности однажды, когда у друга моего Гая Котты состоялось очень обстоятельное и серьезное обсуждение этого вопроса – о бессмертных богах. Это было во время Латинских праздников. Я пришел к нему по его просьбе и приглашению и застал его сидящим в гостиной (exedra) и беседующим с сенатором Гаем Веллеем, которого в то время эпикурейцы ставили на первое место (среди своих). Там был также Квинт Луцилий Бальб, сделавший такие успехи в стоической философии, что его сравнивали с самыми знаменитыми греческими стоиками»[69].
Цицерон не выражает свою точку зрения, в разговоре он вообще никак не выделяет себя и предоставляет собеседникам равные возможности для философской дуэли, в которой не должно быть победителя. Диалог, на изложение которого потребовалось бы несколько папирусных свитков, завершается характерной недомолвкой: «После сказанного мы разошлись[70] с тем, что Веллею показалось бы более правильным суждение Котты, а мне – более похожим на истину мнение Бальба». Неопределенность заключения – не результат скромности Цицерона, он этим не отличался, а тактический прием, имевший целью показать свободу и открытость дискуссий. Важна непринужденность интеллектуального общения, а не завершенность выводов. Значим сам процесс беседы, дающий возможность порассуждать, проявить остроумие и эрудицию, осведомленность не в слухах и наветах, а во всех областях человеческого знания, и всегда оставляющий место для выражения альтернативных точек зрения. Цицерон учил: «Пусть наша беседа[71]… будет спокойна и полна уступчивости; пусть в ней будет приятность. И из нее, правда, нельзя исключать других людей, словно мы вступили во владение; нет, как и в других случаях, так и во всеобщей беседе надо находить вполне справедливым, чтобы каждый говорил в свою очередь»[72].