В письме из Неаполя от 2 августа он пишет тому же Стасову после посещения мастерских Морелли и его учеников: «…Итальянцы и теперь, как всегда, живут только одной формальной стороной. Нет, я уже давно порешил: в Париж, в Париж, только теперь я уразумел величие французов! Это и есть настоящая цель, а остальное все, конечно, любопытно; но все это — закоулки»[186]
.Еще энергичнее выражается он в письме к Стасову от 19 августа: «„…Настоящего искусства до сих пор еще не было
“ в пластике. Его не было и у французов, за исключением попыток Курбэ, которого теперь я глубоко уважаю, как яркое начало. Да, поеду в Париж, но теперь я не жду многого и от этой поездки (надо! непременно). Нет, я полетел бы теперь в Питер и разразился бы там целой сотней картин, но ни красоты, ни небывалых идеалов не увидели бы смотрящие — нет, они увидели бы, как в зеркале, самих себя и „неча на зеркало пенять, коли рожа крива“.„Кастратская“ Италия мне ужасно надоела. Я хочу переехать на некоторое время в Альбано, к Антоколю…»[187]
.Исполняя просьбу Крамского, Репин описывает ему быт русских художников в Риме. «…К Риму я привыкнуть не мог; надоел он мне своей ограниченностью, ужасно надоел! Должно быть, надо год прожить, чтобы он понравился; а впрочем, Ковалевскому он сразу понравился: „патриархальности много“, говорит. Вообще Вы тут не узнали бы даже таких франтов, как Семирадский; все они ходят в засаленных, запятнанных сюртуках (черных, без пальто, чтобы походить на туземца — дешевле берут мошенники-итальянцы) и отрепанных и прорванных на некоторых местах брюках. Запустили бороды, волосы, одичали совсем. Зато удобно изучать чистое искусство: на via felice (счастливая улица) сидит куча людей — чучарки, чучары, женщины, девушки, мальчики (целое сословие, ночующие почти в сарае); между ними особенно выдается голова для спасителя — отрастил волосы ниже конца лопаток, и только костыль (хромой он) да шляпа делают его современным человеком. Цвет лица смугл — он никогда не моется. Старик — для бога-отца модель: волосы длинные и жесткие, как дроты торчат из-под шапки, борода совсем желто-грязная, вообще делает вид, с волосами — невылазной грязи. Напротив лавка (множество их) с целым фронтом манекенов и живописных принадлежностей. Скульпторы, в бумажных колпаках, самоделковых, поминутно шныряют из одной студии в другую, работают почти на улице — все видно, и какая масса; можно смело, без преувеличения, сказать, что весь нижний этаж Рима есть Studia di scultura[188]
, с подписями имен художников».«Но погода здесь стоит удивительная: один день, как другой, на голубом небе ни облачка, солнце светит… до скуки. Деревья оделись новой зеленью, новая зеленая трава… А скучно, точно забытая богом, отсталая земля».
«Мне бы хотелось видеть осень с желтыми листьями, стать под осенний свежий ветер, пройтись под осенним дождиком. Ах, везде, видно, хорошо, где нас нет! — В Париж еще!..»[189]
«Боткин[190]
делает двор«Фортуни-испанец — профессора, ветошь, старики, С.-Луккской Академии осматривают натурщицу, для классов. Превосходная вещь, столько юмору, комизму, а исполнение изумительно: это, впрочем не особенно интересует художника; другая — „Репетиция ролей“, в саду, — восхитительно, оригинально».
«Интереснее всего в разговоре то, что Гупиль за эти маленькие картинки платит Фортуни по 50 000 франков. Вот что всех сводит с ума…».
«Антокольский[192]
работает „Христа“ (хорошо идет) и мечтает скоро вернуться в Россию. Чижов делает маленького Ломоносова, его „Крестьянин в беде“ — очень хорошая вещь. Семирадский делает«Что написать Вам про Поленова?[194]
Малый он чудесный, в Италии я с ним гораздо более сошелся. Мне было особенно приятно найти товарища, ругать Италию и ругать любителей Италии, и мы, что называется, душу отводили. Когда я приехал, он уже уложил вещи, чтобы ехать. Работ его здесь я не видал; только под Неаполем (шутя) кое-что баловал. Товарищ он хороший. Мы мечтали о будущей деятельности на родной почве. Впрочем, Прахов и Антокольский о нем незавидного мнения — „полено“, говорят. А я думаю, что он и талантлив и со вкусом. Однако разве в нем самодеятельности мало»[195].Из всех римских писем Репина видно, что ему понравился только Фортуни, но по-настоящему он был увлечен одним лишь Курбэ, вещи которого ему удалось увидать.
Из членов русской колонии в Риме Репин особенно рад был встрече с Антокольским, который давно уже с нетерпением поджидал своего академического друга. На Антокольского Репин произвел отличное впечатление своей бодростью и ясностью своих взглядов, о чем он тотчас же пишет Стасову: