«Вот мой добрый друг Владимир Васильевич страшно на меня огорчился, даже заболел от того, что я сказал, что он любит варварское искусство. И не он один вправе обидеться за этот эпитет. А у меня это прилагательное сорвалось нечаянно. Древние греки называли варварским все, что не было их, эллинским, и варварами — всех «не-греков». В некотором кругу художников мы давно уже делим всех художников по характеру созданий их на два типа: на эллинов и варваров. Слово «варвар», по нашим понятиям, не есть порицание, оно только определяет миросозерцание художника и стиль, неразрывный с ним. Например, варваром мы считаем великого Микельанджело, Караваджо, Пергамскую школу скульпторов, Делакруа и много других. Всякий, знакомый с искусством, поймет меня. Варварским мы считаем то искусство, где «кровь кипит, где сил избыток». Оно не укладывается в изящные мотивы эллинского миросозерцания, оно несовместимо с его спокойными линиями и гармоническими сочетаниями: оно страшно резко, беспощадно реально. Его девиз — правда и впечатление»{355}
.Вместо того чтобы урезонить оппонента, эти доводы, как водится, только еще более вывели его из себя, особенно после того, как Репин договорился до такой вопиющей вещи, как «искусство для искусства».
«Да, меня произвели прямо в отступники, в ретрограды за то, что я осмелился написать, что меня в данную минуту интересует только «искусство для искусства». Как будто я что-нибудь проповедую, учу кого-нибудь. Избави боже, я уже оговорился, что буду писать свои мимолетные думы по чистой совести. Должен сознаться, что и теперь, несмотря на многие веские доводы, вроде того, что теория «искусство для искусства» так давно опровергнута и осмеяна, что только косточки от нее остались — я остаюсь при своем взгляде. И здесь теперь, как всегда, меня интересуют только те образцы искусства, которые имели целью совершенствование самого искусства, — одна чисто художественная сторона дела… И кому из нас не известна та масса огромных картин на важные исторические и государственные темы, которые мы проходим как ординарную мебель. И кто из истинных любителей искусства не простаивал подолгу над художественными пустяками, не имеющими никакого серьезного значения. К чему это тенденциозное ипокритство?»{356}
.Но дальше в этой статье идут уже прямо кощунственные, с точки зрения Стасова, — ренегатские вещи.
«Первый раз я приехал в Италию в июне 1873 г. Перед отъездом, кончая Академию, я был с больными расстроенными нервами, и более всего хотел отдохнуть где-нибудь в тиши. Но я обязан был ехать» Италию, как пенсионер Академии.
«Раскаленная от солнца, кипящая жизнью, как муравейник, Италия утомляла и раздражала меня. Я не знал, как пройти жгучую улицу между высокими каменными стенами. В густых апельсиновых садах парило, как в бане… Как о рае небесном, мечтал я тогда о нашей тихой деревне, с зеленой муравой, с теплым солнышком. Я страдал нестерпимо, упрекал хваливших ее товарищей и капризно, как больной, порицал все. — Подожди, ты после полюбишь Италию больше всех стран на свете, — говорил мне А. В. Прахов. Я только горько улыбался и не чаял дождаться осени, чтобы уехать в Париж..
«Потом, в воспоминаниях моих, Италия все хорошела и хорошела. И побыв после, понемногу, во всей Европе, я пришел к убеждению, что Италия не только лучшая страна на нашей планете, но даже не может быть и сравниваема с другими странами, по своим очень многим счастливым условиям. Ее природа, ее культура, искусство, памятники — навсегда останутся вне всякого конкурса… В ней есть что-то такое чарующее, увлекательное, изящное, что, помимо воли, глубоко западает в душу, и, как лучшие грезы детства, как мир фантазии, влечет к себе. Как это глубоко чувствовал и выразил Гоголь…
«— Опять измена прежним симпатиям. Опять перемена убеждений по отношению к итальянскому искусству, — вознегодуют справедливо мои друзья»{357}
.Все было кончено. Но у обоих изрядно скребло на сердце. Как из Здравнева Репин писал во время размолвки к сестре Стасова, так теперь он выбирает их общего друга, Елену Павловну Антокольскую, впоследствии кн. Тархан-Моуравову, с которой он делится своим душевным одиночеством, зная хорошо, что письма будут читаться его непреклонному другу.
Стасов тоже менее непреклонен, чем он им кажется и чем хотел вы быть: он тщательно бережет ряд писем Репина к общим друзьям, спешащим ими поделиться с ним, выспрашивает их, приобщает эти письма к своей уже тогда огромной коллекции репинских писем и с наслаждением подчеркивает синим карандашей места, в которых тот все еще неизменно — невзирая на разрыв — объясняется ему в любви и преданности. Вот одно из них, лежащее в пачке других писем к Стасову, на самом деле адресованное Е. П. Антокольской.
«Вероятно и вам известно, что Владимир Васильевич похоронил меня за первое же мое письмо; итак, меня больше нет на свете.
«Я, собственно, досадую сильно на себя, что писал эти ничего не значащие, поверхностные письма».