«и существующих у нас четырех этюдов достаточно, чтобы прийти к безошибочному выводу: Репин был в то время, несомненно, во власти художественных течений Парижа. На любой выставке, неподписанные и не снабженные этикетками, эти этюды были бы приняты за произведения исключительно одаренного французского художника, современника ранних импрессионистов».
Постепенно Репин начинает лучше относиться к новому французскому искусству, больше ценит Э. Манэ, даже спорит с Тургеневым, убеждая его в оригинальности, живописной силе этого художника и других импрессионистов.
Отвечая Крамскому на одно задевшее его письмо, Репин уже довольно ясно высказал это свое новое отношение к французским художникам:
«И даже насчет языка вы ошибаетесь: язык, которым говорят все, мало интересен, напротив, язык оригинальный всегда замечается скорей: и пример есть чудесный Manet и все импрессионалисты».
Свое пристрастие к Э. Манэ Репин выразил и в портрете маленькой дочери в большом кресле. «Я сделал портрет с Веры (`a la Manet) в продолжение двух часов».
«Завтрак на траве» Эдуарда Манэ написан в 1863 году. Пятью годами раньше умер величайший художник Александр Иванов, и если говорить о новой живописи, в которой появился воздух, свет, солнце, о живописи с реальной гаммой красок, то Ивановым все это было найдено задолго до того, как французские художники, изучая старых испанцев и японцев, пришли к импрессионизму.
Достаточно сравнить «Нагого мальчика» Иванова с «Завтраком на траве», чтобы понять, как далеко ушел вперед гениальный русский художник.
Репин в ту пору не знал еще всего наследия Иванова, всех его этюдов и эскизов, но картину «Явление Христа народу» высоко ценил и любил, считая ее «самой народной русской картиной». «Тут изображен, — писал он, — угнетенный народ, жаждущий слова свободы, идущий дружной толпой за горячим проповедником». Близость и пристрастие к Иванову помогли Репину создать картину «Воскрешение дочери Иаира».
За границу Репин поехал наслышанный, что бог живописи — это Фортуни, прославленный испанский художник, который поражал своей виртуозной живописной техникой. Его знаменитые картины «Любитель гравюр», «Заклинатели змей» и другие, передающие с блистательным мастерством фактуру изображаемого предмета, находили горячих поклонников среди русских художников.
В увлечении Репина Фортуни целиком повинен П. Чистяков, «повинен» потому, что, превознося этого модного в ту пору испанца, он очень мешал Репину увидеть подлинно новое как в русском, так и в европейском искусстве.
И Репин сам признался в этом, рассказывая Стасову о парижской художественной выставке:
«Но, может быть, я Салоном не особенно восхищаюсь потому, что недавно мне пришлось увидеть много вещей Фортуни; Фортуни есть, конечно, гениальный живописец нашего века; и после него уже никакая живопись не удовлетворяет».
Надо было немало посмотреть и немало поразмыслить, чтобы избавиться от чар Фортуни.
Бурлящая вокруг художественная жизнь Парижа затягивала Репина все сильнее. Он стремился познать старых, веками прославленных художников, и тех, кто творил рядом с ним.
Но тайны колорита французов так и остались ему чужими.
Отдавая должное таланту и оригинальности французских художников, Репин остался верен себе. В Париже он особенно полюбил писать этюды на воздухе, — проникся обаянием так называемой плэнеристской живописи и потом во многих картинах пользовался более светлой палитрой.
Однако многое во французском искусстве Репин так и не принял. «…у них принцип другой, другая задача; миросозерцание другое, — пишет он Стасову. — Увлечь они могут, но обессилят».
Цвет Репину всегда служил для того, чтобы передать сложное сплетение чувств, пережитую человеком драму, большую идею картины.
ПО ПРИХОТИ ПОЛИНЫ ВИАРДО
Жизнь с семьей в Париже требовала больших затрат. Дорого стоили модели, ателье. Академической пенсии не хватало, да и высылали ее с большими перерывами. Приходилось думать о заказах. Но найти их в Париже было очень трудно. Город кишел художниками. И тот, кто не был в моде, пропадал в нищете. Мода приносила известность, деньги, процветание. Но Репин чаще встречал тех, кто бедствовал. Столкновение с изнанкой парижской художественной жизни повергало его в уныние.