«Стасов пришел в восторг от Вашего портрета, говорит, что это лучшее, что я до сих пор сделал. И какая красивая! Ах, какая славная, красивая, глаза с поволокой. Баронесса Икскуль тоже нашла Вас (по портрету, конечно) очень красивой, а она редко кого хвалит».
Подробно описывается и впечатление, какое произвел портрет на других знакомых:
«В воскресенье у меня была компания стасовских знакомых барышень и барыня одна, и Матэ. Девицы сразу выстроились перед Вашим портретом: «Какие злые глаза и, должно быть, капризный характер». У Вас, у которой бывают иногда злые глаза, но на портрете, особенно… перед которым сказано, глаза необыкновенной кротости, мне кажется. Любовалась долго баронесса (как и все, восторг неподдельный). Ваш портрет для нее был неожиданностью. «А это кто? Какая прелесть, вот прелесть! Кто это такая? Ах, как мне нравится ее лицо!» А Матэ оторваться не мог от портрета Вашего, и когда мы с балкона смотрели во все стороны бесподобных далей моей прелестницы северной Пальмиры и наводили трубу то на Василе-Островскую часть, то на Адмиралтейство, то на синагогу в лесах, жаль, что не зеленых, а серых, то на Исаакия (каковы виды!) — а Матэ, о, Матэ, — я нечаянно взглянул вниз в мастерскую, — склонив голову на сторону, скрестивши руки на груди, сидит перед портретом Вашим и тает».
Прошло много дней, принята большая мука, пока Репин в марте 1890 года не написал Званцевой о другом портрете, подаренном ей:
«Я очень рад, что голову с Вас одобряют. Я иногда, особенно в последнее время, смотрел на нее с ненавистью, мне она не нравилась и казалась неприятной. И только когда я снял ее, чтобы отдать уложить, был поражен вдруг вспыхнувшей жизнью в этом профиле. Особенно значительной и загадочной мне показалась улыбка. Богини греков так улыбались — Афина Паллада — затаенная, материнская любовь ко всему миру теплилась в ней. И что-то цветущее, блестящее, живое. Но я подумал, что галлюцинирую перед этим малеванием».
Портрет все годы был напоминанием Репину о его мученическом романе.
Только Званцевой он позволял себе рассказывать о своих страданиях. А о своей любви поведал, и тоже секретно, одной С. А. Толстой. Никому из самых близких друзей, знавших о его переживаниях, он ничего не рассказывал, не называл в их присутствии заветного имени, не приоткрывал завесу над всецело поглотившим его чувством. Он оставался с ним один на один.
«Вы, пожалуй, подумаете, что я ломаюсь и сочиняю себе горе — нет, оно очень глубоко и серьезно. Я безысходно страдаю теперь — и разница лет и роковая разница положений грозным, неумолимым призраком стоят между нами и не допускают нашего сближения. Может быть, Вы довольны? Я постараюсь утешать себя, что это, пожалуй, к лучшему… Но как мне тяжело!!! Если бы Вы знали, как тяжело мне. Ни у кого нельзя спросить совет — что делать, надо терпеть».