И тем не менее, как ни парадоксально, я ни разу не пожалел о том, что воспроизвел себя в потомстве. Можно даже сказать, что я люблю сына, причем начинаю любить еще сильнее всякий раз, как узнаю в нем следы собственных недостатков. Я вижу, как со временем они проявляются, как действует безжалостный детерминизм, вижу и радуюсь. Я самым бесстыдным образом радуюсь тому, как повторяются и тем самым увековечиваются характеристики личности, в которых нет ничего особо почтенного; которые зачастую даже довольно‐таки презренны; и единственная заслуга которых на самом деле состоит в том, что они мои. Впрочем, даже и не то чтобы исключительно мои; я отлично понимаю, что некоторые скопированы без всяких изменений с личности моего отца, законченного мудака; но странное дело – это нисколько не умаляет мою радость. Эта радость есть нечто большее, чем просто эгоизм; она глубже, она бесспорнее. Это как объем есть нечто большее, чем его проекция на плоскости, а живое тело – чем его тень.
И наоборот, огорчает меня в моем сыне то, что в нем обнаруживаются (влияние матери? разница в возрасте? чистая индивидуальность?) черты автономной личности, в которой я себя никоим образом не узнаю и которая мне чужда. Вместо того чтобы удивляться и восхищаться, я сознаю, что оставлю по себе лишь неполный, ослабленный образ самого себя; на несколько секунд я начинаю куда отчетливее чувствовать запах смерти. Да, я могу подтвердить: смерть воняет.
Западная философия отнюдь не поощряет изъявления подобных чувств; подобные чувства не оставляют места прогрессу, свободе, индивидуальности, становлению; их цель – не что иное, как вечное дурацкое повторение одного и того же. Больше того, в них нет ничего оригинального; их разделяет едва ли не все человечество и даже большая часть животного мира; они – не что иное, как вечно живая память сокрушительного биологического инстинкта. Западная философия – это долгосрочный механизм жестокой и терпеливой дрессуры, задачей которой является убедить нас в нескольких ложных идеях. Первая – что мы должны уважать другого за то, что он отличается от нас; вторая – что мы можем что‐то выиграть у смерти.
Сегодня благодаря западным технологиям весь этот глянец условностей трескается и быстро осыпается. Само собой, я клонирую себя при первой возможности; само собой, все и каждый будут клонировать себя при первой возможности. Я отправлюсь на Багамы, в Новую Зеландию или на Каймановы острова; я заплачу сколько нужно (ни моральные, ни финансовые императивы никогда не могли перевесить императивы размножения). У меня, возможно, будет два или три клона, как бывает двое или трое детей; я буду соблюдать подходящий интервал между их рождениями (не слишком маленький и не слишком большой); сам я уже взрослый, зрелый мужчина и буду вести себя как ответственный родитель. Я обеспечу своим клонам хорошее образование; а потом я умру. Умру без удовольствия, потому что мне не хочется умирать. Тем не менее, пока не доказано обратное, мне придется это сделать. Благодаря клонам я смогу достичь определенной формы жизни после смерти – не совсем полноценной, но все же лучше той, какую я бы получил благодаря детям. На сегодняшний день это максимум, что могут мне предложить западные технологии.
Сейчас, когда я пишу эти строки, у меня нет возможности предугадать, родятся ли мои клоны из живота женщины или нет. То, что профану казалось технически простым (обмен питательными веществами через плаценту – априори не такая великая тайна, как акт оплодотворения), оказалось труднее всего воспроизвести. В случае, если в развитии технологий будет достигнут соответствующий прогресс, мои будущие дети, мои клоны начальный период своего существования проведут в колбе – мне от этого немного грустно. Я люблю женскую вульву, я счастлив находиться в женщине, в эластичной податливости вагины. Я понимаю всю необходимость безопасности, все технические императивы; я понимаю причины, по которым мы постепенно перейдем к вынашиванию