…Я пал, потому что меня — после многих лет пребывания в креслах — обуял страх… Именно страх… Я мучительно, постоянно думал о том, что будет со мною, если я допущу какую-то оплошность, явственно представлял себе ужас снятия с работы, то роковое утро, когда за мной не придет машина и надо будет толкаться в метро, отправляясь на работу в какую-нибудь строительную контору, идти через чавкающую грязь, спотыкаться на плохо струганном полу барачного коридора, освещенного тусклой лампой, мерзнуть возле плитки, включенной тайком от пожарной инспекции, — тех не колышет, что холодно и сыро, есть инструкция, что не положено, — вот и не позволю… Решись я собрать бригаду шабашников — золотые мужики, трудяги, — жил бы в радость и зарабатывал от души, но ведь поздно, ставки сделаны. Страх въелся в меня постепенно, исподволь. Он входил вместе с привычкой к льготам: хороший санаторий, двусменная машина, лечебное питание, отменная поликлиника. Вообще-то льготы эти нормальны, потому что государство освобождает меня от суеты, разрешая всего себя отдавать работе. Не может руководитель стоять в очереди за мясом — он тогда не о деле будет думать, не об общем благе, а о том лишь, как бы управиться с бытом… Эх, мать ты моя родная, наладили б сервис, дали б людям возможность бесстрашно, по-честному калымить — не было бы этого разъедающего страха за будущее. Алогичные мы люди, честное слово! Кому охота перевыполнять план? В следующем году тебе этот перевыполненный, добытый кровью план сделают нормой… Никакого резона вкалывать, лучше придержать, работать вполсилы… Откуда на нас такая напасть? Зажать, не пустить, не разрешить заработать? Зависть присуща всем народам, но те считать умеют: «Я ему разрешу, но зато и получу с него от души». А — мы неподвижны: «Не дам», и вся недолга…
…Вскоре после нашей беседы Павел Михайлович сказал, что вопросы я поднял интересные, «будем решать, давайте конкретные предложения». Тогда-то я и понял: близится поездка, надо готовиться, тогда-то снова встретился с Завэром — тайком от Кузинцова — и попросил у него самый уникальный камень.
Старик отдал изумруд старинной работы, в бриллиантах. Я передал ему сто тысяч, большую часть того, что мне заработал Русанов. Хотя, нет, заработал я, лично я, он только принес, в моей власти наложить резолюции «да» или «нет», резолюция к законам здравого смысла приложима далеко не всегда, и до тех пор, пока я вправе черкать красным карандашом в верхнем левом углу служебных документов, в моих руках будущее. Но жизнь есть жизнь, она внесла свои коррективы. То, о чем я мечтал, — свершилось, но я — волею судеб — оказался среди врагов того, что могло бы дать мне вторую молодость. Ан — нет, не выйдет, ставки сделаны.
XXI
Я, Роман Шейбеко
Начало операции было трудным. Штык желтел на глазах, уши сделались плоскими, длинными, словно бы он носил тяжелые серьги, хотя все то время, пока его раздевали, мыли и поднимали в операционную, они были маленькими, по-заячьи прижатыми к кровоточащему черепу.
Он начал желтеть, когда мой коллега, анестезиолог Вали-заде, сделал страшные глаза:
— Кислород кончился!
Я уже приступил к трепанации, Гринберг работал с рваными ранами на груди и брюшине. Если кислорода не дать через несколько минут, Штыка ждет неминуемая смерть.
Я понял, что просить операционную сестру Клавочку бесполезно, она ничего не сможет сделать. Такой случай у нас не первый уже: слесарь клиники получает сто десять, за такие деньги смешно требовать тщательности в работе, наверняка совместительствует, — наша «экономия» похожа на неразумную плюшкинскую скаредность. Глупо экономить на спичках, а у нас даже на нитках экономят, — больных порою нечем зашивать. Скажи кому, не поверят, но ведь правда!
Сорвав перчатки и маску, я бросился на пятый этаж — там стоял запасной баллон, — взбросил его на плечо и ввалился в лифт для больных. Дядя Федя, отставник, пришедший к нам, чтобы не помереть от непривычного сидения дома, подсобил, подключили кислород, и я, облившись йодом, вернулся к операционному столу, с ужасом ожидая худшего.
— Сердце работает, — сказал Вали-заде, — дыхание стало улучшаться.
…Если человек перестает удивляться — он кончен как личность.
Профессионализм, казалось бы, должен убивать это великое чувство — стимулятор творчества. Никогда не забуду, какое впечатление произвел на меня рассказ Твардовского о печниках, напечатанный в «Огоньке», — вот настоящая проза, гимн профессионалу, что не устает удивляться собственному труду, который холодную избу делает родимым домом…