Больше всего поражало, что он спешил засвидетельствовать свою новую „ориентацию“ перед замкнутыми, на все пуговицы застегнутыми финнами, не без злорадства слушавшими преждевременные излияния. И хотя практическая бесцельность таких настроений весьма быстро и ярко определилась, они, рассудку вопреки, все ширились, возникали все в новых вариантах… Мы жили очень замкнуто, встречаясь только с Каминка ежедневно за совместным обедом, и с Рерихом. Он ежедневно заходил за мной в 10 ч., когда я должен был освобождать комнату для занятий детей с педагогом, и мы часа два-три гуляли по окрестностям Сердоболя. Перед глазами висит подаренная акварель с надписью: „на память о хождениях по северным путям“ и очень удачный портрет, присланный из Америки в 23 г. „на добрую память перед отъездом в Индию“… Напрягая всю пытливость, вглядываюсь в его умное сосредоточенно серьезное, монгольского типа, лицо. Чуть заметная косоватость глаз подчеркнута скошенным резко вправо взглядом, он не любит смотреть собеседнику в упор, со стороны видней и легче застигнуть неподготовленным для наблюдения постороннего глаза. Наши прогулки были восхитительны и сами по себе, и потому, что Рерих был исключительно интересным собеседником, и чем дальше, тем все более словоохотливым. Он обо всем говорил серьезно; тщетно силюсь вспомнить улыбку на его лице, да она и не подходила к нему, нарушала бы стильность. Равным образом не вспоминаю, чтобы возник между нами спор. Я предпочитал спрашивать его, в особенности по вопросам художественного творчества: он держался мнения, что все великие имена являются воплощением коллектива безымянного; не говоря уже о гениях Эллады, Рубенс, Микеланджело, Леонардо, в сущности, имена собирательные — им приписываются, кроме собственного творчества, и много чужих равноценных творений их современников и учеников… Да ведь и у меня этот неистовый Дягилев силком отобрал незаконченную картину: „Город строят“ и, сколько я ни убеждал, упрямо отвечал: „ни одного мазка больше. Долой академизм! и картина произвела фурор“. Это было ответом на вопрос, не потому ли реализм передвижничества, имевший столь шумный успех, и уступил место символизму, что в нем заключалось внутреннее противоречие — он кичился жизненной правдой, но не смел показать всю правду, над многими сторонами быта не решался поднять завесу, и поле творчества было более ограничено, чем для литературы.
Эти темы глубоко волновали моего собеседника, а когда мы ближе познакомились, он все чаще стал заговаривать о таинственных силах, неосновательно отвергаемых цивилизацией, о многих достижениях древних культур, бесследно исчезнувших, о телепатии, случаи которой, как нарочно, обнаружились и в наших отношениях, и, наконец, признался в своей глубокой привязанности к теософии и заявил, что если бы не дети, он с женой охотно переехал бы в Индию, в Теософскую общину. Я не очень этому поверил, а оказалось, что он действительно направился в Индию, побывал и в Тибете, и взял с собой и сыновей, тогда прелестных многообещающих мальчиков, преклонявшихся перед отцом. Его художественное творчество, необычайно плодовитое, явственно отражало теософскую устремленность. Таинственные зовы, беспокойное томление, безответное моление о чуде и дерзостное утверждение чуда, мятежная тоска, жгучая обида звучит и веет с бесчисленных полотен. Ему не годятся масляные краски, прельщающие прозрачностью и блеском, он не признает резко очерченных линий, тянет к неясному, расплывчатому, а потому он вернулся к средневековой темпере, придающей строгость и суровость вызывающим загадкам. Ему и „натура“ не нужна была, между отвлеченностью и реальностью, между легендой и фактом для него не существовало грани»
[201].С Леонидом Андреевым Рерих увиделся позже, проездом из Сердоболя в Стокгольм, где у него намечалась выставка. Сразу же после этой встречи Николай Рерих дал интервью русскоязычной финской газете «Русский листок», издававшейся К. И. Арабажиным в Гельсингфорсе, позднее слившейся с газетой «Северная жизнь» и с марта 1919 года переименованной в «Русскую жизнь».
«Рерих перед отъездом был у Андреева, провел у него много времени и был очарован, — писал „Русский листок“ 2 ноября 1918 года. — Л. Андреев похудел, но лицо сделалось еще утонченнее, еще более вдумчивым и проникновенным. Оно озарено какой-то высшей, духовной красотой, и держит он себя как-то особенно хорошо и достойно в эти дни великой скорби России…»
[202]После встречи с Николаем Рерихом Леонид Андреев еще сильнее укрепился в своих антибольшевистских убеждениях и спланировал свои будущие выступления в печати, которые должны были пробудить всех сколько-нибудь мыслящих людей от гипноза большевистской революции.
В 1935 и 1937 годах Николай Константинович вспоминал разговоры на даче Леонида Андреева: