Нация начинала понимать, что восстановление республики, встреченное несколько лет тому назад энтузиазмом и надеждами, было только необходимым, но обманчивым средством. Ужасы последней революции вызвали реакцию, возвратившую силу и влияние исторической аристократии, но последняя была слишком раздражена, слишком обеднела, слишком упала духом вследствие ужасных событий последних двадцати лет, слишком ослабела от того нового духа наслаждения, эгоизма и лени, распространению которого в римском обществе столь содействовало завоевание Египта и который Тибулл выражал в своих жалобных и нежных элегиях. Даже с помощью наиболее умных, наиболее сильных и наиболее богатых людей революционной партии аристократия была неспособна поддержать падающую империю. Почти вся знать думала только о приятном времяпрепровождении. Одни подражали Меценату, женившемуся на хорошенькой Теренции и удалившемуся в частную жизнь. Другие более думали о своем обогащении, чем о занятиях общественными делами. Иные, подобно Поллиону и Мессале, отдались литературе и писали историю гражданских войн или свои мемуары, делая из Рима большую литературную фабрику. Но если при всеобщей растерянности всех политических сил аристократия была не способна управлять, она все же нашла в себе достаточно силы, чтобы препятствовать организации правительства, несогласного с ее предубеждениями и ее гордостью, в котором почести и выгоды власти принадлежали бы другим классам.
Народная партия сошла со сцены; ее, можно сказать, более не существовало; небольшое число сенаторов, в том числе Эгнаций Руф, Мурена и Фанний Цепион, тщетно пытались пробудить к жизни ее остатки.[157] Хотя во главе государства был сын Цезаря, великие вожди консервативной партии: Брут, Кассий, а в особенности Помпей сделались предметами общего поклонения до такой степени, что Титий, офицер Антония, убивший Секста Помпея, будучи однажды узнан на спектакле в театре Помпея, был изгнан публикой.[158] И этот новый престиж аристократии был так велик в общественном мнении, что, чтобы не затронуть его, Августу пришлось оставить в беспорядке государственное управление. Он дошел даже до того, что упрекал Руфа за спасение от огня жилищ бедняков без позволения знати и довольствовался советами эдилам исполнять свои обязанности с большей ревностью.[159] Но кто захотел бы теперь беспокоиться об этом, раз Руф исполнением своих обязанностей с чрезмерным усердием навлек на себя ненависть аристократии, снова сделавшейся могущественной, а сам Август не осмелился защитить его? Положение было бессмысленным, но как было его изменить? Август ограничился тем, что пока примирился с ним, чтобы не делать задачу римской администрации еще более трудной. Так как нужно было, наконец, урегулировать положение Мавритании, уже шесть лет бывшей без царя, он в этом году предложил сенату не образовывать из нее провинцию, а отдать ее нумидийскому царю Юбе, который должен был сделаться царем Мавритании и жениться на Клеопатре Селене, дочери Антония и Клеопатры.[160]
Рост пуританского движения
Разочарование и обманутые ожидания вызвали волнение по всей Италии. Дело шло, однако, не о том, чтобы образовать политическую оппозицию правительству, ибо народная партия совершенно исчезла и не могла возродиться. Жалобы и недовольство народа ускорили теперь движение в пользу моральной и социальной реформы, к которой дала повод последняя революция и требование которой мало-помалу распространилось на все государство, по мере того как опыт открывал даже самым тупым умам смысл вопроса, поставленного Горацием:
Все понимали, что восстановление республики бесполезно, если не возвратятся также к старым республиканским нравам. Поэтому повсюду искали средств против всеобщей испорченности. В высших классах под влиянием греческих мыслителей многого ожидали от занятий моральной философией. Материалистический и атеистический эпикуризм быстро терял популярность, которой пользовался в эпоху Цезаря; общество все более и более предпочитало доктрины, которые, подобно стоицизму, выражали более строгую мораль, — доктрины, старавшиеся эксплуатировать потустороннюю тайну, столь темную тогда и столь беспредельную как в народных верованиях, так и в философских теориях, доктрины, которые требовали, чтобы справедливость, столь несовершенная в этой жизни, господствовала бы после смерти. Таков был пифагоризм, или, точнее, некоторые учения, приписываемые сказочному философу, в которых идеи различных школ смешивались с народными мифами и верованиями и образовывали систему морали, усвоенную народными массами.