Особенность этого монумента неизвестно чему, утратившего всякую связь с обстоятельствами своего создания, заключается еще и в том, что он покрыт письменами, которые никто не может прочесть. В «Людвиге Берне» Гейне пишет:
Кто разгадает этот голос былых времен, эти древние иероглифы? В них заключено, быть может, не проклятие, а рецепт от язвы нашего времени! О если бы кто-нибудь их прочел! Если бы кто-нибудь произнес эти спасительные слова, вырезанные на камне… Быть может, здесь написано, где струится таинственный источник, из которого должно напиться человечество, чтобы получить исцеление, где таится живая вода, о которой кормилица столько рассказывала нам в старых сказках и по которой мы, больные старцы, так тоскуем теперь (7: 127).
Обелиск является монументом творению, которое не имеет смысла, но попросту утверждает свое собственное существование. Смысл обелиска в его материальности, которая решительно сопротивляется всякому смыслу, вносимому в него извне. Его письмена нечитаемы, но он обладает абсолютной материальной «отличностью», которая не может быть нивелирована или проигнорирована. Это, возможно, наиболее последовательная метафора того «материального политического», которое Гейне обнаруживал во Франции. Такое политическое не имеет идеологической телеологии, не выразимо в словах, это сопротивление материальности насилию всякой идеологии и всякой тоталитарной уравниловке.
Гейне описывает две реакции материального на возможность «духовного». Первая называется им «сентиментальностью». «Сентиментальность — отчаяние материи, уже не самодовлеющей, а мечтательно стремящейся наружу, в неопределенность чувства, рвущейся к чему-то лучшему» (7: 257). Сентиментальность — это сознание материалиста, не желающего смириться с тем, что все ограничивается исключительно материей. Вторая реакция материального — комическая. Материя играет роль пародийного осмеяния «духовного», например — в «Дон Кихоте», где Санчо Панса — пародия на «идеальное воодушевление», демонстрирующая, что «тело часто гораздо проницательнее духа и человек часто гораздо правильнее мыслит спиной и желудком, чем головой» (6: 210).
Но главное значение политической материальности — в его противостоянии идентичности и повторению. Материя оказывает сопротивление любой концептуальной идентичности, она противостоит всякой идеальной форме. И в этом смысле она чрезвычайно близка комическому.
В «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта» Маркс (скорее всего, под непосредственным влиянием Гейне, с которым он был знаком) обсуждает вопрос об историческом повторении. Текст Маркса открывается знаменитой ссылкой на Гегеля: «Гегель где-то отмечает, что все великие всемирно-исторические события и личности появляются, так сказать, дважды. Он забыл прибавить: первый раз в виде трагедии, второй раз в виде фарса»
[261]. Тема исторического повторения — навязчивая тема и гейневских рефлексий. Пародийное искажение (которое вписано уже в телесность Санчо Пансы) не позволяет истории повториться именно в той форме, в какой она однажды уже имела место.С точки зрения Гегеля, историческое событие повторяется дважды, и его субстанциальность, как подчеркивал Гегель в «Философии истории», обнаруживается именно в повторении. При этом повторение трагедии — это комедия, в которой господствует материальность, акциденция. Поль-Лоран Ассун так объясняет функцию этой материальности в повторении:
Материальность реального противопоставляет беспрепятственному движению мысли свою силу инерции. Таким образом, хотя Духу свойственно обнаруживать себя лишь единожды (на определенном уровне своего филогенетического развития), случайность реального движения мира заставляет его повторяться. Но очевидно, что это повторение — просто лепет, flatus vocis логоса, механическое усиление (rebondissement m'echanique) первого и единственно подлинного слова
[262].