А значит, язык «математический»: для его характеристики сам писатель применяет понятие «призмы»
[569], многогранника, подчеркивая тем самым значимость угла зрения, точнее, рассмотрения. Мысль Сюриа характеризуется этой постоянной переменой угла рассмотрения одного и того же явления, переменой почти незаметной, ничтожной, переменой, почти дословно повторяющей предыдущее положение, но всякий раз захватывающей какой-то новый момент все время ускользающей логики того, как устанавливается современный режим господства.Язык тавтологический — не столько в логическом, сколько в математическом значении термина «тавтология» — и предельно «логический», поскольку он нацелен не на личности, не на имена собственные, даже не на историю современности, а на логику современного политического становления, в котором исчезает политика и под покровом прозрачности пропадает все, что некогда считалось личным, собственным, историческим, в котором вместо имен собственных, исторических личностей, народов начинают действовать местоимения, безличности, безликости, роли которых с особым блеском удаются либо заштатным актерам, либо законспирированным агентам. Словом, язык, как нельзя более подходящий для той «абстракции», которой достигло современное господство.
5. МОРИС БЛАНШО, НЕУМОЛКНУВШИЙ ГОЛОС
[*]Быть поэтом сегодня
Следующий далее текст — не обзор журнального критика с итогами развития современной лирики. Ниже излагаются соображения
Морис Бланшо говорил о «великом достоинстве вопроса» и видел в нем «работу времени»: «Время ищет себя и испытывает себя в достоинстве вопроса»
[572]. И дальше пояснял: «В простой грамматической структуре вопрошания уже чувствуешь эту открытость вопрошающего слова; в нем — требование иного, и в своей неполноте вопрошающее слово утверждает себя как всего лишь часть. Значит, вопрос […] по сути частичен, вопрос — это место, где слово всегда предстает незавершенным […]. Как незавершенное слово, вопрос опирается на незавершенность. Он — вопрос, но это не значит, будто он неполон; напротив, это слово, которое исполняется в силу того, что объявляет себя неполным […]. Оно обогащается этим заблаговременным отсутствием… Вопрос — это устремление [le d'esir] мысли» (EI, 13–14).А время для Бланшо — и для всей модерной лирики начиная с Гельдерлина — это, конечно, «поворот времен» (ЕI, 12). Поэзия и время, поворот и предвозвещение связаны у Бланшо в семантике «конца века», о которой он, в частности, писал: «Каждый чувствует и всегда предчувствовал, что к концу девятнадцатого века и в начале, да и на всем протяжении века двадцатого, в двух странах (Россия, Франция, но и другие, например Англия с Т. С. Элиотом и его „Бесплодной землей“) поэзия, требовательность поэзии обнажили не просто крах языка, но глубочайший переворот всей социальной и интеллектуальной практики. Переворот, который настолько же катастрофа, насколько и обещание, катастрофа в самом обещании и vice versa Поэтическое произведение, уединенное, что бы ни связывало его с другими, являет в себе время, некое время, так что задним числом кажется пророчеством, хотя никто не в силах знать наверняка, что именно оно возвещает и не исчерпывается ли оно этой вестью либо, напротив, каждый раз возрождается в ней заново»
[573]. И вопрос для меня сейчас состоит в том, как на такой «поворот» отзывается, может (и может ли?) отзываться поэтическое слово.